Палаевка. Храм во имя Казанской иконы Божией Матери - <
Выделенная опечатка:
Сообщить Отмена
Закрыть
Наверх

Генезис христианского монашества_ Реферат

Генезис христианского монашества

План

1. Этимология.

2. Качества и свойства монашества.

3. Генезис и догматические основы монашества.

4. Ветхозаветный аскетизм.

5. Новозаветный аскетизм.

6. Распространение монашества.

7.Заключение.

 

1. Этимология.

Монашество (монах от греч. μοναχός — одиночный, единичный, также живущий уединенно восходит к μόνος – один, одинокий) – образ жизни православных христиан, полностью посвятивших себя занятию молитвойаскетическим подвигам.

Монахов в России часто называют иноками, а монашество – иночеством (от «иной» ).

Аскетизм – есть слово греческое (άσχησις – от άσχεἱν), переводимое по-русски словом «подвижничество».

По определению преподобного Иоанна Кассиана Римлянина: «Подвижничество есть искусство или наука, имеющая своей конечной целью получение Царства Небесного, а ближайшей задачей – достижение чистоты сердца, без которого невозможно получить первое».

В первоначальном  значении у греков оно означало физическое упражнение, преимущественно гимнастику атлетов. На языке философов оно стало означать упражнение духовное: занятие наукой и особенно – нравственную дисциплину. Чрез греческих церковных писателей слово «аскетизм» перешло в христианство, где ему дано свое собственное истолкование, более глубокое, чем в греческой философии. История термина «аскетизм» однако не раскрывает так всесторонне его понятия, как обозрение разных видов аскетизма.

Хотя этимология слов ἀσκέω («упражнять», «упражняться», «заниматься»), ἄσκησις («упражнение») и ἀσκητής («борец», «атлет») остается во многом загадочной, но в античной и позднеантичной литературе аскетизм обрел три основных значения: 1) смысл «физический» (упражнение тела), 2) смысл нравственный (упражнение ума и воли) и 3) смысл религиозный6. Если первое значение преобладало в более древних пластах греческой словесности (Геродот, Фукидид и др.), то второе стало обретать права гражданства начиная с Ксенофонта и особенно софистов. Что же касается смысла религиозного, то он прослеживается уже у пифагорейцев, но ярко запечатлевается только в начале поздней античности, прежде всего – у Филона Александрийского (см., например, его фразу «упражнявшиеся в чистом благочестии» – καθαρὰν εὐσέβειαν ἀσκήσαντες). Примечательно, что названная группа слов в Ветхом Завете употребляется спорадически только в «Книгах Маккавейских», а в Новом Завете глагол ἀσκεῖν встречается лишь в Деян. 24(в довольно широком смысле: и сам подвизаюсь всегда иметь непорочную совесть пред Богом и людьми). Святой апостол Павел предпочитает использовать синонимы: γυμνάζω («упражнять», «тренировать») и γυμνασία («упражнение»)7. Начиная с Климента Александрийского и Оригена, понятие ἄσκησις и сродные с ним слова обретают (вероятно, не без влияния Филона) в христианской письменности тот привычный и преимущественный смысл «подвижничества» («подвига»), с которым они обычно ассоциируются ныне.

Если иметь в виду только нравственный и религиозный смысл названных слов и понимать под аскетизмом путь к религиозно-нравственному совершенству и соединению с Богом, предполагающий определенное внутреннее и внешнее состояние души и тела человека, способствующее указанной цели (девство, воздержание, пост, молитва и т.д.), то можно сказать, что феномен «аскетизма» был достаточно распространенным явлением в греко­римском мире и ветхозаветной религии в эпоху до Рождества Христова и в период, примыкающий непосредственно к этому эпохальному событию всемирной истории8. Рассматривая данный феномен в перспективе «евангельского приуготовления»9, можно сказать, что некоторые разрозненные элементы, из которых позднее сложилось органичное целое христианского аскетизма, несомненно присутствовали и в языческой античности, и в религии ветхозаветного Израиля. В меньшей степени они обретаются в греческой и римской религиях, где наличие этих элементов было преимущественно связано с представлением о ритуальной чистоте, а поэтому носили чисто формальный и внешний характер (например, различные предписания касательно воздержания фламинов – жрецов культа Юпитера или обязательность девственности для весталок). Куда в более значительной степени «аскетизм» присущ был греческой философии. Уже в древнем пифагорействе сама философия мыслилась как «инструмент» очищения души и ума человека, как своего рода «аскеза»; φιλόσοφος, согласно Пифагору, это человек, домогающийся мудрости посредством изучения природы и путем практики добродетелей, в числе которых бесстрастие (ἀπάθεια) играло важнейшую роль, поскольку именно страсти рассматривались как главная причина зла для человека10.

Монашескому постригу предшествует трудничество и послушничество. В традициях Русской Православной Церкви после успешного прохождения послушнического искуса (испытания) начинаются степени монашества, которые различаются количеством даваемых перед Богом обетов, разными аскетическими правилами поведения, послушаниями и внешними монашескими одеждами: рясофор, иночество (в женских монастырях), малая и великая схима.

 

2. Качества и свойства монашества.

Аскетический идеал

Преподобные Антоний Великий и Павел Фивейский. Икона. Египет. XVIII в. (Мон-рь прп. Антония Великого)

- духовно-нравственное совершенство, непосредственное единство с Богом, т. е. состояние святости. Аскетизм не есть удел немногих избранных, он есть непременное и необходимое условие подлинной христ. жизни, поскольку каждый христианин призван быть подвижником, «аскетом». «...Каждый из нас, через преуспеяние в добродетели, должен доводить себя до меры возраста мужа совершенного...» (Greg. Nyss. De inst. Christ.). Идеал аскетический, по содержанию своему являющийся идеалом общехрист., приобретает особенность идеала аскетического в силу своеобразного понимания, осуществления и достижения его аскетами, подвижниками. Христианин-аскет отстраняет от себя кроме необходимой пищи все касающееся тела. Христианин вообще может иметь собственность, пользуясь ею согласно заповедям Христа, может вступить законно в брак, не опасаясь очернить свой путь к Богу; христианин, подвизающийся на аскетическом пути, обессмыслит его, если будет т. о. придавать значимость телу, от удовлетворения потребностей к-рого он отказался по обету.

Подвижничество не только стремление человека к спасению, но его ревность и сила пребывать в действительном (путем нестяжательности, постничества, девства и т. п.) общении с Богом. «...Царство Небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его» (Мф 11. 12); «многими скорбями надлежит нам войти в Царствие Божие» (Деян 14. 22). А.- это борьба со страстями и усилие для достижения христ. идеала.

Мон-ри, пустыни наиболее способствуют прохождению аскетических подвигов, но наряду с этим всегда находятся люди, живущие в тех же условиях, что и громадное большинство, и тем не менее ведущие борьбу со страстями. Такие примеры приводятся у свт. Иринея Лионского (ap. Euseb. Hist. eccl. V 24), сщмч. Киприана Карфагенского (De habitu virginum), свт. Епифания Кипрского (De fide), блж. Иеронима (Ep. 22. Ad Eustoch.) и др.

 

3. Генезис и догматические основы монашества.

1. Антропологическая основа. Грехопадение человека, появление страстей

В Адаме согрешило все человечество - в силу неразрывного единства Адама и человечества,- что привело к появлению страстей: чревоугодие и самоугодие, иначе называемые еще «сластолюбием и самолюбием», любостяжательность, и гневливость, и невоздержание, и множество др. страстей. Но из всех по тому значению, какое они имеют в жизни, первое место свт.Василий Великий отдает первым двум страстям - чревоугодию и самолюбию (Constitutiones asceticae. 4). Свт.Игнатий Брянчанинов и свт. Феофан Затворник, согласно древней традиции, выделяют 8 основных страстей (Путь ко спасению. С. 270-271).

Человек сотворен по образу и подобию Божию; а грех, увлекая душу в страстные пожелания, изменил красоту образа. Но Бог, сотворивший человека, есть истинная жизнь: потому, кто утратил в себе подобие Божие, тот утратил и общение с жизнью; а кто вне Бога, тому невозможно быть в блаженной жизни. Итак, заключает свт. Василий Великий, возвратимся к первоначальной благодати, к-рой чуждыми сделали мы себя через грех, и снова украсим себя по образу Божию, бесстрастием уподобившись Творцу (Sermo 13).

Господствующим в христ. подвижничестве настроением духа является чувство покаяния, слагающееся из скорби, раскаяния и плача. Если, по свидетельству собственного сознания, душа наша находится в ненормальном состоянии, имея в себе борьбу двух начал - доброго, «естественного», и злого, «противоестественного», и при этом вопреки богоустановленному порядку последнее властвует над первым для погибели человека, то очевидно, что покаяние здесь как выражение горького сожаления и раскаяния о потерянной участи, граничащей с положением ангелов, необходимо как лекарство, врачующее душу и делающее ее более мягкой и достойной милосердия Божия. Чувство покаянной скорби свойственно всем аскетам; блж. Иероним с этой т. зр. называл жизнь инока «жизнью плачущего». Это чувство проявилось у св.Ефрема Сирина он доходил до чрезвычайного умиления - великого дара, приводящего с собой мн. добродетели. Св. Ефрем молился Богу даже о том, чтобы Господь ослабил волны Своей благодати, даруемой ему, ибо сердце его не может выдержать такого обилия ее (см.: Ioan. Clim. 29). Cвт. Григорий Богослов является создателем молитв в форме «плачей» («Плач и моление ко Христу», «Плач о страдании души своей» и др.). «Какой это правит мною закон? Отчего я на земле стал узником плоти? Как тело примешано к легкому духу? Не весь я чистая природа - ум, не весь и худшая - персть» (Carmina II 45); «Но Ты - Царь, разреши, разреши меня от земных уз и вчини в небесное ликостояние» (Carmina II 49).

Осознание человеком двойственности своей природы сопровождает и воодушевляет подвижника. Суждения о двойственности человеческой природы дают развитие общим положениям об А. у святителей Григория Нисского (De inst. Christ.), Григория Богослова, прп. аввы Исаии и др. Ведь «подлинно, все мы узники плоти, и Божественная частица примешана в нас к худшему»,- говорит свт. Григорий Богослов (Carmina I 2. 10). «Как земля, привязан я к здешней жизни, как частица Божественного, ношу на груди любовь к жизни будущей» (Carmina I 1. 8). Мысль о двойственности человеческой природы как причине А. у прп. Антония Великого и прп. Макария Великого Египетского связана с выражением противоречия или раздвоенности человеческой природы в сознании и жизни человека. По мнению прп. Антония, началом, выражающим раздвоенность природы в сознании и жизни человека, служит чувство стыда, а прп. Maкарий считал таковым чувство смятения души.

Душа, или дух, есть часть человека, но не человек в своей цельности, «совершенный человек есть соединение и союз души, получающей Духа Отца, с плотию, которая создана по образу Божию» (Iren. Adv. haer. V 6. 1); не только душа христианина становится «причастной Божеского естества» (Macar. Aeg. Hom. Spiritual. 44. 9), но и тело и душа «соделались домом Божиим» (Ibid. 30. 7). «Разве не знаете, что вы - храм Божий»,- говорит, обращаясь к Коринфянам, ап. Павел (1 Кор 3. 16) и к Фессалоникийцам: «Сам же Бог мира да освятит вас во всей полноте, и ваш дух и душа и тело во всей целости да сохранится без порока в пришествие Господа нашего Иисуса Христа» (1 Фес 5. 23). Христос воспринял на Себя цельного человека, с душой и телом, почему и спасение сообщается цельному человеку, а не отдельной его части (Greg. Nyss. Contr. Eun. II), «ибо, если бы плоть не имела спастись, то и Слово Божие не стало бы плотью» (Iren. Adv. haer. V 14. 1). Приобщение тела христианина «вечной жизни» является не реальным фактом, но ожидаемой целью. И если полнота вечной жизни может быть достигнута христианином по воскресении, то в виде «залога» она может, должна, быть осуществлена каждым еще в земной жизни (Зарин. С. 58-63).

2. Сотериологическая основа. Совершить дело искупления, спасения людей мог только Бог, ибо только Бог мог воссоздать падшую природу человека, освободив ее от греха, и сообщить ей действительную возможность богообщения. Жертва Иисуса Христа была принесена за всех людей, они получили возможность спасения - в силу бесконечной любви Бога к своему созданию спасение было т. о. «объективно совершено». Но человек может спастись только в том случае, если он действительно усвоит себе плоды спасительной Жертвы Христа: спасение должно совершаться в человеке лично, внутренне, в нем самом. Усвоение каждым человеком спасения, совершенного Христом, происходит через нераздельное взаимодействие благодати Божией и человеческих сил (воля человека является существенным условием: где нет воли, там Сам Бог ничего не делает). «...Как благодать Божия не может привитать в душах бегущих спасения, так и сила человеческой добродетели сама по себе недостаточна, чтобы души непричастные благодати возвести к (совершенному) виду жизни» (Greg. Nyss. De inst. Christ.). По любви к своему созданию Бог предоставил человеку свободу воли, «чтобы любовью собственного нашего сердца приблизились мы к Нему» (Isaac. Syr. Sermo 48). Стремление христианина воплотить в своей личности содержание жизни Христа путем «последования» за Ним, «подражания» Ему основывается на преобладающей в христианине любви ко Христу. «Ко всем же сказал: если кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною» (Лк 9. 23). Мысль о «последовании» Христу прямо указывает на аскетический момент нравственного уподобления Ему, при этом подчеркивается необходимость активности, борьбы, подвига.

3. Телеологическая основа. По богоподобию человека его нормальная жизнь возможна только в общении с Богом, достигнуть своего истинного назначения и, следов., вечного блаженства человек может в действительно сознаваемом и переживаемом единении и общении с Богом. «...С самою сущностию и природою человека соединено стремление желания к добру и совершенству... с самым естеством его сопряжена бесстрастная и блаженная любовь к тому умопостигаемому и блаженному Образу, которого человек есть подобие» (Greg. Nyss. De inst. Christ.). По выражению прп. Макария Египетского, «нет другой такой близости, какая у души с Богом и у Бога с душою» (Macar. Aeg. Hom. Spiritual. 45. 5). Человек стремится уподобить свою несовершенную природу идеалу и т. о. ближе соединиться с ним. Результатом религиозно-нравственного единения человека с Богом становится такое преобразование человеческой природы, к-рое святые отцы Церкви называли обожением (θέωσις), выражая т. о. учение НЗ, заключенное в словах Иисуса Христа: «И славу, которую Ты дал мне, Я дал им: да будут едино, как Мы едино. Я в них и Ты во Мне; да будут совершены́ воедино...» (Ин 17. 22-23). Прп. Максим Исповедник для характеристики состояния обожения приводит слова ап. Павла: «...уже не я живу, но живет во мне Христос» (Гал 2. 20). Для реального осуществления обожения должен быть исполнен «вечный завет» человека с Богом. Возможность же нарушения этого завета коренится в свойствах тварной несовершенной свободы человека. Реальное участие человека в истинной вечной Божественной жизни, следов., может быть достигнуто, если он свободно и сознательно непрестанно полагает себя в Боге и если он отказывается полагать цель и смысл своей жизни в чем-то другом. Человек в своей жизни может только подражать «благим действиям» Божиим, насколько это возможно (Greg. Nyss. De profess. christ.). Добродетельная жизнь ведет к единению с Богом, потому что «концом ее является уподобление Божеству» (Idem. De Beatitudinibus. Or. 1).

 

4. Ветхозаветный аскетизм.

Что же касается ветхозаветной религии, то аскетические элементы здесь определялись глаголами Божиими, изреченными избранному народу Своему: святы будьте, ибо свят Я, Господь Бог ваш (Лев. 19:2)13. Поэтому «в еврейской религии аскетизм выразился в назорействе (Чис., гл. 6), в служении при скинии и в обычном священническом, и особенно проходимом по обету (например, Самуил: 1 Цар., гл. 1 и 2 до ст. 12), в состоянии “сынов”, или “ликов пророческих” (3Цар. 18:4; 22:6), в форме нищеты (Ионадав и его потомки – Иер. 35:6–9) и отшельничества (пророки Илия, Иоанн Предтеча). Эти носители аскетизма могли быть и были, за исключением отшельников, женатыми. Девство было чуждо массе народа еврейского по причине глубоко укорененной в нем идеи деторождения (Втор. 25:9; преп. Иоанн ДамаскинТочное изложение православной веры. IV, 24) как средства, при помощи которого должен прийти на землю Мессия и при помощи которого каждый еврей, в лице своих потомков, лелеял надежду быть в царстве Мессии. Осуществителями девства у евреев были только некоторые тайнозрители евангельских истин (прор. Илия, Иоанн Предтеча). Смысл еврейского аскетизма, согласно требованиям самой религии, заключался в непорочном служении Богу (Лев. 19:2; 20:7)»14. Впрочем, следует еще заметить, что в ветхозаветный период истории еврейского народа наблюдается постоянный разлад между идеей святого брака и ее осуществлением, который «острою болью отзывался в сознании лучших представителей ветхозаветной эпохи и побудил этих носителей ветхозаветных принципов нормативного развития на важные уступки в пользу обстоятельств времени. Отсюда прежде всего горестное для ветхозаветного человека сознание: лучше бездетность с добродетелью (Прем. 4:1), отсюда же затем и грозно-обличительное для поправшего святую идею брака Израиля предпочтительное призвание в Царство Божие благочестивых евнухов, которым дается теперь приятнейший жребий в храме Господнем (Прем. 3:14; ср. Ис. 56:3–5), и, наконец, чисто аскетические требования воздержания и целомудрия в браке, по которым сопротивляющийся вожделениям увенчает жизнь свою (Сир. 19:5). И вот, когда ветхозаветному сознанию явилась мысль о воздержании, когда в Ветхом Завете ясно послышалось: не похотствуй на жену (Сир. 25:23), в этот момент ветхозаветной истории чувствуется уже веяние новой эры жизни человеческой, когда всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем (Мф. 5:28) и когда, кто может вместить (безбрачие), да вместит (Мф. 19:12). В этот момент идея брака, наравне с прочими естественно-нормативными законами жизни человеческой, готовится уже уступить место и покориться высшим «законам благодати». И было [к Иеремии] слово Господне: не бери себе жены, и пусть не будет у тебя ни сыновей, ни дочерей на месте сем (Иер. 16:1–2) – вот ветхозаветное предвозвещение того времени, когда потребуется уже не временное воздержание ради предстоящих ужасов местного бедствия, а целый жизненный подвиг ради вечного спасения. Ветхий Завет, таким образом, сказал свое первое и сильное слово в пользу девства. Ветхозаветный плач об утерянной райской гармонии брака естественно переходит в новозаветную радость о Христе христианских девственников»15.

Однако при констатации того факта, что идеал девства был в целом чужд ветхозаветной религии, необходимо принимать во внимание, что брачное сожитие мужа с женой рассматривалось преимущественно в аспекте деторождения и всякое чувственное наслаждение как таковое считалось за «блуд» (πορνεία); данная черта ярко запечатлелась в так называемом «раввинистическом иудаизме», возникшем после Рождества Христова16.

Во время, близкое к этому величайшему событию в мировой истории, в иудаизме возникают такие секты, как ессеи и терапевты, в мировоззрении которых отдельные черты «ветхозаветного аскетизма» приобретают своеобразные черты17. Относительно первой известия сохранились и у древних авторов (Филона Александрийского, Иосифа Флавия, Плиния), но находки в Кумране значительнейшим образом обогатили наши представления об ессеях. «Лихорадка сенсации», поначалу охватившая научный мир в связи с этими находками, заставила некоторых ученых даже говорить о «кумранских монахах»18, но затем исследователи пришли к более взвешенным суждениям19. В общем и целом эти суждения сводятся к тому, что ессеи оставались верными идеалам иудаизма, акцентируя момент строгого следования Закону Моисея. Соответственно, и «ветхозаветный аскетизм» более рельефно запечатлелся в их учении и культе. Он сводился преимущественно к жесткому соблюдению ритуальной чистоты, это касалось, в частности, и соблюдения девства (или целибата), которое вряд ли у ессеев было пожизненным и постоянным, исходя совсем из иных мировоззренческих посылок, чем обет безбрачия в христианском монашестве, и идеала бедности (или нищеты), который обусловливался типично иудейским мессианизмом: бедность была состоянием преходящим и временным, за которым должен последовать период вечного владычества избранного народа Божия над здешним миром и обладания им всеми земными благами20. Что же касается терапевтов, то относительно них единственным источником информации служит Филон Александрийский (его сочинение «О жизни созерцательной»)21. Согласно этому автору, терапевты (то есть «целители» или те, которые исцеляют свою душу от страстей, и одновременно «служители» единого Бога)22 посвящали свою жизнь целиком созерцанию Бога. Оставив семью, родину и состояние, они жили в уединенном месте Египта. По словам Филона, вступающих на путь «терапии» (θεραπεία), «путь служения Богу и врачевания души, побуждает к тому не пример, не призыв и не совет чей-либо, а исключительно небесное влияние... Вследствие стремления к бессмертной и блаженной жизни, полагая, что смертная жизнь для них кончилась, они оставляют свои имения сыновьям или дочерям или другим родственникам, еще при своей жизни добровольно уступая им свои владения. У кого нет родных, те отдают свое имущество друзьям и знакомым»23. Терапевты селились в местах пустынных, «стремясь к уединению не по преступному человеконенавистничеству, а с целью избежать общества людей совершенно иного образа жизни: они знают, что подобное общество опасно для них и тягостно... Жилища сошедшихся очень просты, устроены так, чтобы служить защитой от двух вещей, с которыми необходимо считаться: зноя солнца и холода воздуха. Они расположены не так, как в городах, а несколько поодаль одно от другого – тесное соседство было бы тягостно для людей, ищущих уединения, – но и не на очень большом расстоянии, так как терапевты любят общение и могут, в случае нападения грабителей, нуждаться во взаимной помощи. В каждом доме есть священное помещение, называемое у них семнионом и монастирионом (молельня, благоговейник), где, уединившись, совершают они тайнодействия (μυστήρια ) своей благочестивой жизни. Туда не вносят ни яств, ни питий, ни чего-либо другого, служащего для телесных потребностей, а имеют здесь только закон, боговдохновенные изречения пророков, гимны и прочие (книги), через что возрастают и укрепляются до степени совершенства благочестие и здравые знания»24. Мужчины и женщины у терапевтов жили отдельно, сходясь вместе лишь для общих богослужений (причем мужчины и женщины стояли на них, отделенные друг от друга высокой перегородкой), и вообще, жизнь их характеризовалась строгим воздержанием. Молились они дважды в день: утром и вечером. «Промежуток же времени от утра до вечера всецело употребляется на религиозные занятия. Читая Священные Писания, они разбирают смысл аллегорий в законоположении предков; по их мнению, словесные изречения – только символ внутреннего и скрытого смысла, который становится ясным через толкование»25.

Эти черты жизни терапевтов настолько напоминали житие христианских иноков, что в IV веке известный «отец церковной истории» Евсевий Кесарийский, приведя выдержки из Филона, не обинуясь заявляет: «Мы думаем, что слова Филона, ясные и неопровержимые, относятся к нашим подвижникам»26. Однако, не говоря уже о том, что вряд ли можно констатировать какую-либо историческую преемственность между терапевтами и христианским монашеством (как и вообще христианством), сами сведения Филона носят явные черты идеализации и отражают во многом мировоззрение этого александрийского религиозного мыслителя, органично совмещающего в своей личности и «иудея», и «эллина»27. Само его произведение «О жизни созерцательной» носит ярко выраженный полемико-апологетический характер и направлено против язычества. «Фактические сведения о жизни терапевтов прерываются нередко полемическими выпадами, похвалами жизни отшельников и т.д.; встречаются иногда и повторения. Все это сокращает объем непосредственно относящегося к описанию жизни терапевтов почти наполовину. Однако и оставшаяся часть далеко не отличается объективностью... Образ жизни и воззрения терапевтов некоторыми своими сторонами, несомненно, близко подходили к идеалам самого Филона; поэтому его пристрастие к терапевтам всюду сказывается на изображении их жизни; и это нужно сказать не только относительно объяснения тех или иных черт жизни терапевтов, но и относительно данных чисто фактического характера»28. Другими словами, миросозерцание самого Филона часто заслоняет собою жизнь и учение собственно терапевтов. От чтения данного произведения создается впечатление, «что автор не описывает жизнь терапевтов, а рассуждает по поводу наблюдавшегося им явления аскетических подвигов, как бы пользуется случаем соединить апологию с пропагандой полурелигиозных, полуфилософских идей, выработанных иудейско-александрийской мыслью»29. Но даже если предположить маловероятную гипотезу, что терапевты являются плодом идеалистического вымысла Филона, то и само существование подобного вымысла весьма показательно, ибо он отражает тот факт, что отдельные идеи монашества зрели в «ветхом человечестве».

 

5. Новозаветный аскетизм.

Впрочем, следует подчеркнуть, что то были лишь отдельные идеи, представляющие как бы разрозненные камни (естественно, далеко не все) будущего строения. Эти разрозненные идеи, содержащиеся в «естественном» и ветхозаветном Откровении, собрала, как в фокусе, обогатила их новыми идеями и запечатлела печатью горней благодати религия Христова, которая заповедями ее Божественного Основателя сразу же определила себя в качестве религии аскетической: если кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною (Мф. 16:24; ср. Мк. 8:34 и Лк. 9:23)30. «Следование» значит «подражание Христу», и ученики Его, то есть апостолы, именно так поняли это (см. 1Пет. 2:21, и особенно: подражайте мне, как я Христу – 1Кор. 4:16). Цель этого «следования» также была ясно определена: будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный (Мф. 5:48). Изрекши сие, «Господь требует, чтобы мы были совершенны, как Отец Небесный совершен, заповедуя сим достигать не равенства, а внутреннего уподобления. Наше совершенство состоит в том, чтобы всецело и вполне быть пред Богом и в Боге; так дети, конечно, могут быть совершенными как дети». Поэтому данные слова «указывают лишь на то, что для христианского совершенства нет нигде конца и предела, что все последовавшие за Христом призываются к достижению такого величия духа, к такой высоте нравственного развития, которая столь беспредельна, как беспределен в Своих совершенствах Небесный Отец. Отсюда открывается та идеальность христианства и евангельского нравоучения, которая отличает его не только от всех языческих и естественных религий, но и от ветхозаветного Откровения. Только в христианстве со всею определенностью указано безмерно высокое предназначение человека; только здесь нравственные заповеди не заключены в такие строго определенные формы, достигнув которых человеку ничего не оставалось бы больше делать»31. А стремление к такому совершенству и есть «аскеза», ибо, как говорит современный православный подвижник, «наше понятие об аскезе можно кратко определить следующим образом: сознательное и добровольное усилие, направленное к достижению совершенства»32.

Эта устремленность к высшему совершенству имеет два основных аспекта: отрицательный и положительный33. Достижение возможного для человека совершенства, то есть «подражание Христу» (а через Него и «подражание Небесному Отцу») и стяжание Царства Небесного, требовало и требует прежде всего отказа, отречения от благ преходящих и временных. «Чтобы вполне ощутить и постигнуть нравственные блага, предносившиеся их внутреннему взору, ученики Христа должны были отказаться от всего, что мешало беззаветной преданности их своему Учителю и Господу, а с другой стороны, все, чем они располагали в своих внутренних силах и во внешнем приобретении, принести исключительно на службу Богу»34. В словах любимого ученика Господа отрицательная сторона первохристианского аскетизма выражается с предельной отчетливостью: Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Отчей. Ибо все, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего (1Ин. 2:15–16). Под «миром» (κόσμος) здесь понимается «совокупность всего, что в самом своем существе отчуждено от Бога и противно Ему. Этот мир опаснейший из всех, с чем христианину приходится бороться. От него нельзя укрыться ни за какими стенами: он есть нравственная атмосфера, которую создает наша греховная душа; этот мир может быть всюду, где мы, и его мы носим с собою, куда мы ни пошли... Отсюда следует, что любовь к Отцу и к миру несовместима и что в любящем мир, очевидно, нет любви к Отцу, сколько бы и что бы он ни говорил о своем христианском звании и достоинстве». Ведь «похоть мира» (ἡ ἐπιθυμία τοῦ κόσμου) «самым бытием своим свидетельствует о ненормальности, которая с явлением истинного света и восстановлением Царства Божия должна исчезнуть вместе с породившим ее извращенным миропорядком. У любящего мир, то есть сродного с ним по своей нравственной природе, вся сущность жизни заключается в том именно, чем живет этот космос; и если мир и похоть его преходит, то любящий мир или остается без всякого жизненного содержания, или увлекается вместе с миром к погибели». Наоборот, «творящий волю Божию делается причастником Божественной жизни; в бесконечной воле Божией он находит постоянное и вечное содержание для своей жизни и потому с Богом разделяет Его вечную жизнь»35.

Подобная ярко выраженная аскетическая тенденция, несомненно, прослеживается и у других первых учеников Господа, особенно у св. Павла36. Обращаясь к христианам: Так и вы почитайте себя мертвыми для греха, живыми же для Бога во Христе Иисусе, Господе нашем. Итак, да не царствует грех в смертном вашем теле, чтобы вам повиноваться ему в похотях его(Рим. 6:11–12), он, по сути дела, выражает ту же самую мысль об отречении от мира ради Бога, что и св. Иоанн Богослов. «Апостол языков» при этом исходит из того, что для христианина Господь есть «живая норма деятельности, его постоянный принцип, неизменное начало его жизни. Каждое душевное явление, каждое движение сердца, каждое решение воли, каждый поступок его определяется исключительно только этим началом». Различая в человеке «плоть» и «дух», «внешнего» и «внутреннего» человека, он полагает, что «в крещении умирает ветхий человек или плоть, но продолжает жить дух, обновленный и преображенный, его лучшее “я”», а поэтому «определяющим началом человека становится дух его, обновленный Духом Святым и посвящающий жизнь свою служению Богу»37. Отсюда проистекает, что христианин должен искать «горнего», о нем помышлять, «а не о земном», вследствие чего умертвить земные члены свои: блуд, нечистоту и т.д. (см. Кол. 3:1–5)38. Однако в подобном устремлении к горнему христианин встречает мощное сопротивление «ветхого человека» в себе: не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу делаю, то есть делает живущий во мне грех, ибо по внутреннему человеку нахожу удовольствие в законе Божием; но в членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих (Рим. 7:15–23)39.

«Ветхий» или «душевный» человек сопротивляется «новому по Христу» человеку, поскольку, хотя «душевное в порядке бытия должно было вырасти в духовное», но «рост душевного задержан богоборством. Человеком создана отрицательная душевная культура; поэтому он поставлен в необходимость подходить к христианской культуре отрицательным путем: самоотречение, борьба с духом мира сего на арене собственной плотяности. Для прозревшего сознания плоть противостоит как объективная внешняя сила рядом с духом мира сего, находиться в подобных условиях и очищать себя от скверны плоти означает силою благодати противиться принудительным влечениям расстроенной плоти и участвующих в ее разрушении демонов»40. Иначе говоря, противление «ветхому» человеку предполагает духовную брань, значение которой апостол особенно подчеркивает: наша брань не против крови и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесной (Еф. 6:12)41. Таким образом, борьба идет не против плоти как таковой, но против плоти греховной, утвержденной в своей призрачной самости и потому одержимой мироправителями тьмы века сего (Еф. 6:12). Поэтому, согласно учению апостола, вся жизнь христиан, «как призванных и освященных во Христе Иисусе, должна вполне соответствовать их высокому избранию: она должна быть свята во всем, и прежде всего в отношении плотской чистоты. Плотская чистота должна составлять отличие христианина от язычника, и потому забота о ней есть прямая обязанность всякого христианина. Христианин, призванный к особенному общению с Богом, должен во всем соблюдать чистоту и достойно владеть своим телом, этим своим сосудом, данным от Бога. Всякий христианин должен заботиться о подчинении своего тела духу и содержать свое тело в целомудренной чистоте, ибо тело христианина имеет высокое назначение быть храмом Св. Духа»42.

Это показывает, что в Новом Завете отрицательный аспект устремленности к высшему совершенству мыслится связанным нерасторжимыми узами с аспектом положительным; единство обоих аспектов христианского аскетизма представляется само собою разумеющимся. А положительный аспект определяется в первую очередь тем, что «христианство и Новый Завет очищают и проясняют загрязненный и потемненный в человеке образ Божий, по коему создан человек, будят в душе человеческой усыпляемое грехом влечение ее к богосовершенству, поднимают горе – к добру низпадшую долу – в зло природу человека, вдохновляют жизнедеятельность в оплотнянный человеком и очеловеченный им идеал богочеловечества. В этом оригинальность Нового Завета и христианства – та сила, что сокрыта от мудрецов и разумников, руководящихся началами мира сего и пустой философии человеческой, и открыта младенцам, невидящим и верующим, ходящим по Христу, во Христе и для Христа (Мф. 11:25Ин. 20:29Кол. 2:8 и др. мн.), – та Божественная сила, что в немощи совершается (2Кор. 19:9), посрамляет и оглупляет мудрость мира сего (1Кор. 1:18–25 и др.), делает Евангелие силою Божией во спасение всякому верующему, и иудею и эллину (Рим. 1:16), а весь Новый Завет и всю Библию – Словом Божиим живым и действенным и острейшим более всякого меча обоюдоострого и проникающим до разделения души и духа, составов и мозгов, и судящим помышления и замыслы сердечные (Евр. 4:12), неотразимо влекущим каждую добрую человеческую душу, как отобраз Божий, христианку по природе, к своему прирожденному Первообразу и идеалу, Логосу – Богочеловеку-Спасителю и к богосовершенству (Мф. 5:48)». Или, говоря кратко, «христианство есть религия, преобразующая человека по образу Спасителя-Богочеловека и перерождающая плоть человека из тела душевного в тело духовное, – религия богочеловечества и богосовершенства человека»43. Следовательно, если отрицательная сторона первохристианского аскетизма состоит в отречении от «ветхого» человека, в преодолении жизни животной и как бы сугубо органической (βίος) с прилежащими ей греховными страстями и похотями плоти, то сторона положительная заключается в обретении «нового по Христу» человека, стяжании Царства Небесного и жизни вечной (ζωὴ)44. Повелев Своим ученикам искать прежде Царства Божия и правды Его (Мф. 6:34), Иисус Христосподчеркивает, что Царство Божие внутрь вас есть (Лк. 17:21). И этому Царству Он «дал такие законы, которые не отвне привзошли в человеческое сознание, но законы, основанные на внутренних потребностях человеческого духа в его высших стремлениях к Богу, законы, составляющие не что иное, как нормальное сознание истинно человеческих потребностей и истинно человеческого значения и назначения»45.

Суть этих законов, которые можно назвать «законами христианского подвижничества», изложены Господом в знаменитой Нагорной проповеди, и прежде всего в заповедях блаженства. Ибо, «принесши людям Евангелие Царствия (Мф. 4:23), Господь тем самым возвестил им, что и “блаженство” спасения приблизилось к людям, и они могут становиться его участниками, воспринимать его в свое полное и неотъемлемое достояние»46. Данные заповеди блаженства находятся в резком контрасте с «миром», под которым подразумевается преимущественно человеческое общество, отчужденное от Бога. Этот «мир открыто стремится к приобретению богатства. Мир избегает страданий и несчастий, насколько возможно, избегает с поразительным самолюбием. Мир отказывается от смирения и говорит: защищай себя и свои права, насколько можешь». И такому «миру», самодовольно ускользающему от «аскезы», противопоставляется «блаженны нищие духом, блаженны плачущие, блаженны кроткие». Но наряду с отрицательными чертами истинного блаженства, подразумевающими отречение от данного «мира», даются и положительные: «его (причастного блаженству. – А.С.) сильное духовное стремление к праведности, его деятельное и добродетельное сострадание, его чистосердие или чистота сердца»47. И главным из законов, которыми должен руководствоваться «новый по Христу» человек, особенно контрастным по сравнению с законами «мира сего», в Нагорной проповеди является закон всеобъемлющей любви, включающий в себя прежде всего заповедь о любви к врагам (Мф. 5:43–48Лк. 6:27–36). По этому закону «чем более вражды обнаруживается со стороны по отношению к христианину, тем более должно в нем возникать и развиваться чувство любви», причем «Наставник определяет эту любовь в своей сущности не как космополитизм, в проявлениях любви доходящий до безразличия между своим и чужим народом, но как любовь личную одного лица к другому определенному лицу, которое мы желаем привлечь на свою сторону, будет ли он нам единоплеменник или нет, все равно безразлично»48. Стяжание такой любви, являющейся венцом всех христианских добродетелей, требовало и требует высочайшего подвига, поскольку она выходит далеко за рамки того, что «ветхий» человек привык считать вполне привычным и как бы «естественным». А этот подвиг немыслим без веры, ибо «только вера, как безусловная сердечная привязанность и преданность Иисусу Христу, готовая исполнить Его св. Евангелие, единственно имеет великую силу для того, чтобы производить внутренний переворот в человеке и вменять ему в заслугу великие плоды голгофской жертвы, вменять ему праведность Христову. Только деятельная вера дает человеку возможность собрать плоды от веры, потому что только она способна усвоить праведность, результатом которой является то, что Бог перестает иметь гнев на человека за его грехи. И эта вера является таким побудительным средством, что она заключает в себе в сокращенном виде всю религию, все Домостроительство нашего спасения. В ней заключается все внутреннее религиозное убеждение человека»49.

Разумеется, что закон всеобъемлющей любви, предписывающий любить и врагов, тем более предполагал братскую любовь христиан друг к другу. Такую братскую любовь Господь назвал новой заповедью (Ин. 13– ἐντολὴν καινὴν), ибо «любовь, зажженная в сердце человека по вере его благодатию Божиею, есть полное перерождение человека: любовь делается природой человека и, перерождая его, воздымает его от земли к небу. Но благодать и истина Иисусом Христом бысть (Ин. 1:17), говорит Богослов, и только Его пришествие внесло в душу человеческую благодать, способную зажечь истинную любовь. Посему заповедь, даваемая Господом ученикам Своим: да любите друг друга (Ин. 13:34), была заповедь новая, ибо она обращала в факт реальный отвлеченную доселе мысль, непонятую человеком и неисполняемую им. Идеалом этой великой заповеди должна была отныне служить та любовь, которою Господь возлюбил учеников Своих и все человечество: якоже возлюбих вы, да и вы любите себе(Ин. 13:3450. Поэтому и нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих (Ин. 15:13), ибо в ней всего более проявляется «синергия» Бога и человека, без которой немыслимо спасение. Она служит отличительным признаком истинных учеников Христовых, полагая четко обозначенную границу между ними и миром «ветхого человечества»: Дети Божии и дети диавола узнаются так: всякий, не делающий правды, не есть от Бога, равно и не любящий брата своего. Ибо таково благовествование, которое вы слышали от начала, чтобы мы любили друг друга, не так, как Каин, который был от лукавого и убил брат а своего. А за что убил его? За то, что дела его были злы, а дела брат а его праведны. Не дивитесь, братия мои, если мир ненавидит вас. Мы знаем, что мы перешли из смерти в жизнь, потому что любим братьев; не любящий брата пребывает в смерти. Всякий ненавидящий брат а своего, есть человекоубийца; а вы знаете, что никакой человекоубийца не имеет жизни вечной в нем пребывающей. Любовь познали мы в том, что Он положил за нас душу Свою: и мы должны полагать души свои за братьев (1Ин. 3:10–16)51. Подобной любви другой апостол, св. Павел, возносит вдохновенную песнь (1Кор. 13:1–14:1), где показывает, что она «должна служить вечным светочем для Церкви в ее историческом плавании»52. Для обозначения этой высшей любви «родилось в недрах религии откровенной» даже особое слово – ἀγάπη, которого не было в языке древних классиков (употреблявших другие понятия: ἒρος, φιλία, πόθος и т.д.), ибо «высокое нравственное чувство новозаветных писателей не дозволяло им унижать достоинство священного языка употреблением слов, имевших невысокое значение в древности»53.

Наконец, следует подчеркнуть, что первохристианский аскетизм немыслим и вне эсхатологической перспективы, которая является вообще сущностной чертой религии Христовой. Борьба с грехом, преодоление «ветхого» человека и стяжание добродетелей человека «нового», из которых высшей почиталась любовь, определялась ясным осознанием принадлежности и причастности к Царству Божиему (или Небесному). А оно не было для первохристиан «внешним институтом, а являлось внутреннею созидающею силой, претворяющею все их духовное существо и восторгающею от земли на небо»54. При этом, однако, не следует «забывать и того, что Царство Божие, по словам Самого Христа, не от мира сего (Ин. 18:36), что в условиях земного существования и пределах земной истории оно недостижимо. Сколько бы ни существовал мир, всегда в “веке сем” семя Царства Божия будет произрастать наряду с плевелами царства зла, и только новое небо и новая земля – преображенный мир и “век тот” будут местом и временем Царства славы... Необходимым условием развития добра, возрастания семени Царства Божия со стороны человека является, по учению Иисуса Христа, усилие человека, его напряженное стремление в сторону добра и самоотверженная преданность, непоколебимое постоянство в этих стремлениях. Если только употребляющие усилие восхищают Царство Божие (Лк. 16:16), то это усилие не должно быть минутным, мимолетным настроением, ибо возложивший руку свою на плуг и озирающийся назад, не благонадежен для Царствия Божия(Лк. 9:62). Но и то и другое – напряженное и постоянное стремление к добру возможно только при условии веры, непоколебимой и живой уверенности в бытии добра, Царства Божия и благ его»55. Из этого следует, что, согласно евангельскому учению, «восхищающий» здесь Царство Божие в подвиге веры, «аскезе» и трудничестве самим своим подвигом как бы снимает и разрешает кажущуюся антиномию между земным и небесным, материальным и духовным, временем и вечностью. Ибо, с одной стороны, воля пославшего Меня Отца есть та, чтобы из того, что Он Мне дал, ничего не погубить, но все то воскресить в последний день (Ин. 6:39), а с другой – кто соблюдает слово Мое, тот не увидит смерти вовек (Ин. 8:51), поскольку имеет жизнь вечную (Ин. 5:24), – в этих словах Господа настоящее и будущее тесно сопрягаются и почти сливаются: подвизающийся ради Христа в чистоте сердца и с напряжением всех своих физических и духовных сил как бы уже здесь воскресает. И «под этим воскресением в жизни настоящей нужно разуметь духовное воскресение от греха к высшей жизни сыновства Богу. Отношение этого духовного воскресения к Воскресению в последний день удобно представлять как отношение воскресения начинательного к воскресению совершительному, видеть, таким образом, в обоих этих воскресениях моменты одной и той же жизни, проявляющейся сначала не вполне и односторонне, а потом в полном и совершенном виде»56. Вратами же в такую единую вечную жизнь может быть только «аскеза», без которой христианину невозможно чаять воскресения мертвых и жизни будущего века.

Таким образом, христианство с истоков своего исторического бытия, в учении Самого Господа и Его Апостолов, сразу же и недвусмысленно провозгласило себя религией аскетической. Поэтому само собою предполагается, что и «по отеческому пониманию, под именем аскетизма, в самом кратком определении его, разумеется “совершеннейшее христианство”... Мысль об отношении аскетизма к христианству заключается в слове “христианство”. Выражается это отношение в тожестве или совпадении аскетического идеала с общехристианским идеалом святости»57. Другими словами, аскетизм не есть удел немногих избранных, но есть непременное и необходимое условие подлинно христианского жития, поскольку каждый христианин в принципе обязан быть подвижником, «аскетом». Поэтому в Священном Писании Нового Завета «под “аскетизмом” разумеется деятельное осуществление религиозно-нравственного совершенства, путем напряжения всех телесных сил христианина посредством борьбы с различными препятствиями, – точнее сказать, в этом понятии мыслится самый процесс, а также вспомогательные приемы или в целой и полной своей совокупности, или же по преимуществу некоторые из них, взятые в отдельности, например молитва, телесные подвиги и лишения»58. Такой «процесс» можно назвать жизнью во Христе, с Христом и ради Христа, то есть житием христианским.

Древнехристианский аскетизм II-III веков

Эти основные принципы и идеи новозаветного аскетизма были усвоены и развиты последующими поколениями древних христиан. «Что действительно в первые три века христианства аскетизм был известен членам Церкви Христовой как один из существенных подвигов, проходя который они тем самым более осуществляли заповеди Христа, – в этом нет никакого сомнения. Ученые разных направлений, исследующие жизнь первенствующих христиан вплоть до эдикта императора Константина Великого (313 г.), все единогласно говорят о существовании у них аскетизма»59. Иначе и быть не могло, ибо, как уже было сказано, аскетизм является сущностным и неотделимым свойством религии Христовой. Но в различные периоды земного бытия Церкви он, оставаясь тождественным по сущности, предстает в различных ракурсах в изменяющихся условиях текучей истории человечества. Поэтому нисколько не удивительно, что в период с конца I века до начала IV века в древнехристианском аскетизме оттеняются и подчеркиваются несколько иные моменты, чем в период предшествующий, обычно именуемый «апостольским веком». Прежде всего, названный период, как известно, характеризуется периодическими гонениями на христиан, начавшимися еще в период апостольский, но полной своей силы достигшими уже в конце I – начале IV века, когда над Церковью постоянно нависал дамоклов меч преследований и притеснений. В эту эпоху, как ни в какую другую, появился обильный сонм святых мучеников, своей кровью и страданиями запечатлевших истину христианской веры. Мученичество стало важнейшим фактором бытия всех христиан в доникейский период истории Церкви; помимо всего прочего, оно сыграло огромную роль в формировании сущностных черт древнехристианской (и вообще христианской) духовности, породив, в частности, особый вид литературы – «Акты мучеников», которые оказали сильное влияние на последующее развитие церковной словесности (особенно на агиографию)60. Данные «Акты», по яркой характеристике о. Александра Шмемана, ясно показывают, что в мученичестве Церковь осознала «как бы “норму” христианской жизни, а также самое сильное доказательство истины христианства», ибо «христианский мученик не герой, а “свидетель”: приятием страданий и смерти он утверждает, что царство смерти кончилось, что жизнь восторжествовала; он умирает не за Христа, а с Ним, и тогда в Нем же получает и жизнь, “воссиявшую из гроба”»61. Но такой же «нормой» для церковного сознания был и аскетизм, а поэтому не удивительно, что между обоими явлениями существует глубинная связь и внутреннее сродство62.

И недаром св. Климент Римский, касаясь мученичества святых первоверховных апостолов Петра и Павла, называет их «подвижниками» или, точнее, «борцами» (ἀθλητάς)63, используя, правда, термин, бывший в ходу у стоиков и киников для обозначения борцов за «любомудрие», но позднее примененный св. Афанасием Великим в отношении к преп. Антонию Великому64. Именно таким «борцом» или «подвижником» являет себя в своих посланиях один из великих отцов Церкви и мученик св. Игнатий Богоносец. Например, своего молодого друга (также будущего мученика) св. Поликарпа Смирнского он увещевает соблюдать трезвение (или быть бдительным), как то и подобает «борцу Божиему» (νῆφε ὡς θεοῦ ἀθλητής), ибо «великому борцу свойственно принимать удары и побеждать», и наградой ему будет «нетление и жизнь вечная». Такой подвижник должен быть еще мудрым, как змей, и непорочным (ἀκέραιος), как голубь; являясь «плотским и духовным» (σαρκικὸς καὶ πνευματικός), он обязан с кротостью и лаской принимать «зримые вещи» (τὰ φαινόμενα) и молиться Богу, чтобы и «незримые» (τὰ ἀόρατα) были явлены ему65. В этих словах святого мужа ясно обозначаются некоторые темы, характерные для позднейшей монашеской письменности: необходимость для христианского подвижника постоянного трезвения, его стойкость в духовной брани и т.д. Сам он, идя на мученичество, пишет римским собратьям, чтобы они просили у Бога для него силы внутренней и внешней, ибо хочет не только называться христианином, но и оказаться им на деле, то есть засвидетельствовать свою веру славным мученичеством. Согласно св. Игнатию, христианство (ὁ Χριστιανισμός) состоит не в молчаливом убеждении, но в величии дела, особенно когда ненавидит его мир (ὅταν μισῆται ὑπὸ κόσμου). Быть мучеником для него – значит быть подлинным учеником Христовым, сделаться «жертвой Богу» (θεῷ θυσία) и обрести свободу от рабства греху и тлению66.

Подобные же черты «мученического аскетизма» прослеживаются и в сочинении «Увещание к мученичеству» известного Оригена – сына мученика и, на закате дней своих, исповедника веры, претерпевшего самые изощренные пытки, но пребывшего «адамантом» в своей верности Господу. Считая «свидетельство» венцом жизни христианской, хотя и будучи чужд «мученического фанатизма»67, он, обращаясь к своим друзьям Амвросию и Протоктету (которых ожидал этот венец), считает их уже не плотскими и не младенцами во Христе (οὐκέτι σάρκινοι οὐδὲ ἐν Χριστῷ νήπιοι), но достигшими духовного возмужания и отвыкшими от материнского молока «борцами». Считая их, таким образом, готовыми к подвигу мученичества, Ориген говорит, что во время скорбей, когда души наши угнетают, а «владычественное начало» (τὸ ἡγεμονικὸν, то есть ум или дух) желают отвратить от тягостных страданий (ἀπὸ τῶν ἐπιπόνων), мы должны устремлять свой взор не на эти преходящие страдания, но на то, что благодатью Божией предназначено для «законным образом подвизающихся во Христе» (τοῖς νομίμως ἐν Χριστῷ ἀθλήσασι; ср. 2Тим. 2:5) благодаря их терпению, ибо эта благодать приумножает благодеяния Божии и дарует вознаграждения куда более обильные, чем те, которые получает обычный борец за свои труды (τῶν τοῦ ἀγωνισαμένου καμάτων). Более того, возлюбившие Бога всей душой и испытывающие горячее стремление соединиться с Ним отделяют себя не только от земного тела, но и отрешаются вообще от всего телесного (οὐ μόνον ἀπὸ τοῦ γηΐνου σώματος ἀλλὰ καὶ ἀπὸ παντὸς σώματος); они без всяких колебаний и сомнений отлагают это «тело унижения» (см. Флп. 3:21), когда для них наступает пора через так называемую «смерть» совлечь с себя «тело смерти». Поэтому и за своих друзей Ориген молится, чтобы во время предстоящего подвига (αγώνα) они помнили о богатом воздаянии на небесах (ср. Мф. 5:10–12), радуясь и ликуя, а если их охватит малодушие и робость, то укреплялись «умом Христовым». Ибо для подвизающихся (τούς ἀγωνιζομένους) жизнь наполнена борьбой за многие добродетели, и с каждой из этих добродетелей воюют либо «помышление плотское» (Рим. 8:6), либо многочисленные внешние обстоятельства (τὰ πολλὰ τῶν ἐκτός)68. Эти слова Оригена еще раз подтверждают то, что в древнецерковном сознании мученичество мыслилось именно как высшая «аскеза», как несомненный признак подвига жизни во Христе.

Далее, в указанный период на первый план в древнехристианском аскетизме все отчетливее стал выдвигаться идеал девства. Это отнюдь не было новшеством, ибо, как говорит русский историк монашества, «стремление к девственной жизни так было сильно в первенствующие времена христианства, что нужно даже было ограничить эту ревность и защитить святость брака. Из послания апостола Павла к Коринфянам (1Кор. 7) можно заключить, что некоторые почитали обязанностью не только всем безбрачным оставаться в таком состоянии, но и вступившим в брак разлучаться. Чтобы исправить это заблуждение, святой апостол научает коринфян, что девство не есть непременная обязанность христианина, но произвольный подвиг»69. Относительно того, что подобный произвольный подвиг и во II-III веках брали на себя многие христиане, имеется достаточно свидетельств. Так, св. Иустин Философ замечает: «И есть много мужчин и женщин, лет шестидесяти и семидесяти, которые, из детства сделавшись учениками Христовыми, живут в девстве; и я готов указать таких из всякого народа»70. Так же и Тертуллиан восклицает: «Сколько людей посвятило себя целомудрию сразу после крещения! Сколько супругов с обоюдного согласия отказались от плотского общения, став добровольными скопцами ради Царства Божьего!»71 Наконец, и Ориген пишет, что среди христиан подвиг совершенного девства осуществляется (ἀσκοῦσι τὴν παντελῆ παρθενίαν) не ради почестей человеческих и не ради материального вознаграждения; так как они «заботились иметь Бога в разуме», то Бог соблюдает их в безукоризненном (испытанном) уме (ἐν δοκίμῳ νῷ) и хранит для того, чтобы они творили потребное преисполненными всякой правды и благости72. Кроме того, Ориген прямо говорит о существовании в Церкви его времени «вдов» и «воздерживающихся» как об особой группе христиан, посвящающих себя целиком аскетическому служению Богу73. Вообще можно констатировать, что древнехристианские апологеты (в частности, и западные) постоянно указывали на преобразующую силу христианской религии (силу, связанную прежде всего именно с аскетической направленностью религии Христовой), нравственно возрождавшей грешное человечество, чтобы подчеркнуть ее Божественный характер74. Следует также отметить, что относительно строго целомудренной жизни древних христиан свидетельствуют не только сами христианские авторы, но и языческие. Например, известный медик и философ Гален утверждает, что среди христиан имеется значительное число не только мужчин, но и женщин, соблюдающих девственное состояние на протяжении всей жизни; кроме того, последователи Христа, не уступая ничем «истинным любомудрам», являют, по словам Галена, образцы сурового воздержания также в еде и питии75.

«Новым» в христианском аскетизме II-III веков по сравнению с «новозаветным аскетизмом» является, пожалуй, как бы «теоретическое обоснование» идеала девства, хотя, безусловно, это «обоснование» зиждется целиком на Священном Писании Нового Завета. Так, Тертуллиан по крайней мере два своих сочинения («К жене» и «О поощрении целомудрия») посвящает подобному обоснованию. Для него девство, идущее рука об руку со скромностью, чистотой и другими добродетелями, позволяет христианину или христианке уже здесь, на земле, достичь определенной ступени святости76. Суть его точки зрения на девство выражается следующим образом: «Бог хочет, чтобы созданный по Его образу человек был так же свят, как свят Бог. Он установил различные степени святости для людей. Первую степень составляет девство, соблюдаемое от рождения. Вторая степень девства после крещения состоит в том, чтобы мы во время супружества очищали себя добровольною разлукою между мужем и женой или сохраняли целомудрие, пребывая постоянно как бы в безбрачном состоянии. Наконец, третья степень заключается в единобрачии, когда мы по смерти первой жены отказываемся от вступления в новый брак. Первое счастье, первое девство – вовсе не знает того, о чем можно жалеть, познавши оное. Вторая степень – презирать то, что слишком хорошо нам известно. Третья – также достойна похвалы, потому что воздержание есть добродетель». Превознося девство, Тертуллиан не отрицает брачное соединение мужа и жены: признавать брак делом нечистым, по Тертуллиану, могут только еретики, расторгать существующий брак значит восставать против Того, Кто создал и жену, и благословил брак; первый брак – дело законное. Не то представляют вторые браки; Тертуллиан отрицает их77. Став монтанистом, он впал в несколько более жесткий ригоризм по отношению к вопросу о браке и девстве, но в целом его позиция и в этот период жизни не слишком отличалась от общецерковной точки зрения на данный вопрос78.

Немалое место теме девства уделял в своих творениях и св. Киприан Карфагенский, который, опираясь преимущественно на Новый Завет, подчеркивал, что христианин должен постоянно славить и носить в своем теле Бога (см. 1Кор. 6:19–20). И как бы «цветом Церкви» и избранными дщерями ее, на которых почивает особая благодать Божия, он почитал девственниц, указывая, что их внутреннее целомудрие должно проявляться и во внешнем поведении – одежде, нравах, привычках, отказе от богатства и роскоши и т.д.79 Его идеал девства является прежде всего идеалом церковным и неразрывно связан с представлением о благочинии. По словам святого отца, «если в Священном Писании повсюду заповедуется благочиние (disciplina), если все здание благочиния и веры зиждется на богобоязненном хранении его, то чего более остается нам желать, к чему стремиться, чего держаться, как не того, чтобы, утвердив храмины наши на сем краеугольном камне, как на незыблемом основании, мы стояли твердо и непоколебимо против всех напастей и искушений мира сего и таким образом чрез соблюдение Божественных заповедей достигали Божественных даров, рассуждая и сознавая, что члены наши, освящением животворной купели очищенные от всякой нечистоты древней заразы, суть храмы Божии, которые ничем не должны быть растлеваемы и оскверняемы; аще бо кто Божий храм растлит, растлит сего Бог (1Кор. 3:17). Сих-то храмов строители и настоятели – мы; послужим же Тому, Кому уже принадлежим». В общем созвучном хоре церковном девы, согласно св. Киприану, занимают особое место; «это светозарнейшая часть стада Христова. Ими радуется, в них обильно красуется славное чадородие Матери-Церкви: и чем более девство увеличивается в числе своем, тем более возрастает радость матери». Поэтому «целомудрие идет вслед за Христом и девство предназначается для Царствия Божия». Тем более именно посвятившие себя девству должны соблюдать строгое благочиние и внутри себя, и во внешнем виде своем, ибо «неприлично христианину, а тем более девственнице, гоняться за славою и почестями плотскими, а надлежит внимать слову Божию и в нем искать благ, вовеки пребывающих»80. При этом св. Киприан, как отмечает один исследователь, в своих похвалах девству не был «слепым идеалистом» и не терял чувства реальности (которого порой не хватало Тертуллиану), а поэтому особенно подчеркивал, что девство есть дело свободного выбора человека и что стяжается целомудрие его ежедневным усилием81. Примечательно, что подвиг девства и подвиг мученичества нерасторжимо сопрягаются им. По словам св. Киприана, «трудны и тяжелы стези, ведущие к славе (небесной. – А.С.). Этим-то путем, по этим стезям проходят мученики, шествуют девы, идут все праведники. Избегайте широких и пространных путей: там приманки гибельны, удовольствия смертоносны; там диавол ульщает, чтобы обмануть, улыбается, когда наносит вред, завлекает, чтобы убить. Первый плод сторичный – это плод, приносимый мучениками; второй шестидесятикратный – принадлежит вам (девственницам. – А.С.)... И как у мучеников нет помышления о плоти и мире, когда они вступают в тяжкую борьбу с врагом, так и у вас, которым предназначается вторая после них благодатная награда, да будет близок к ним и подвиг терпения»82.

Высшей точки развития в доникейской церковной письменности данная «теория целомудрия» достигла в произведении св. Мефодия «Пир десяти дев». Здесь священномученик выступает «с ревностной проповедью воздержания» и прославляет «девственную чистоту, соединяемую с мудростью, как высший идеал христианской жизни». При этом он подчеркивает, что «если девство, будучи богоподобным, является той высшей ступенью добродетели, на которую человек может подняться, живя на земле, то было бы крайне несправедливо на этом основании осудить и отвергнуть брак и семейную жизнь, ибо хотя “девство, без сомнения, предпочтительнее брачной жизни, но не для всех оно по силам”». Ведь «девство, избираемое как путь жизни, требует от человека, решающегося на безбрачие, самого серьезного и осмотрительного отношения к себе. Речь идет не только о том, что не все люди способны выдержать трудности и опасности, связанные с девственной жизнью; одно только плотское воздержание отнюдь не есть еще девство. Истинное девство – это девство сердца, воздержание всех чувств и способностей ума и души». Поэтому, несмотря на то что «подвиг девства рассматривается как вершина христианских добродетелей и совершенств», сие «вовсе не значит, что девственники и девственницы выделены в какую-то особую категорию (хотя они и удостоятся первых венцов); каждый христианин, совершенствуясь в исполнении Божией воли, должен в той или иной мере приближаться к святыне нетленной чистоты... Если истинное девство (παρθενία) доступно лишь немногим, то целомудрие (σωφροσύνη) может и должно быть нормой поведения для множества христиан, в том числе и для живущих в браке; вдовствующим надлежит пребывать в воздержании (ἐγκρατεία). Все названные здесь добродетели: девство, целомудрие и воздержание – как бы заключаются в одном всеобъемлющем идеале христианского совершенства. Этот идеал – святая и нетленная чистота (ἁγνεία). Забота о чистоте сердца – задача каждого христианина». Весьма важно и то, что, согласно св. Мефодию, «та превосходная награда, которая ожидает подвизающихся “олимпийским подвигом” девства, приравнивается к мученическому венцу». Вследствие чего у св. Мефодия «аскетизм имеет много граней. Аскет – это не только девственник; проявлениями аскетизма должна обогащаться жизнь каждого христианина, поскольку следование по пути, указанному Христом, обязательно включает в себя не только борьбу с внутренними похотениями, но и преодоление внешних искушений». Наконец, «харизматическое освящение девства включает в себя и то особое служение в Церкви, к которому призываются девственные души: именно они, как получившие “обновление и возрождение Духа и как совершеннейшие по степени преуспеяния”, становятся “помощницами” Христа, чтобы “с пользой содействовать проповеди для спасения других”... В этом пункте с особой выразительностью встречаются и соединяются экклезиологические и аскетические высказывания св. Мефодия, сделавшиеся впоследствии в этом сочетании жизненной программой, которую монашество в течение многих веков призвано было осуществлять в недрах Церкви»83.

В этом аскетическом учении св. Мефодия привлекает внимание несколько моментов. Во-первых, «девство» (παρθενία) здесь тесно сопрягается с «целомудрием» или «целоумием» (σωφροσύνη), являя тем самым внутреннюю суть данного аспекта христианского воздержания, которое есть прежде всего и главным образом воздержание сердца, ума и души, позволяющее человеку сохранять цельность образа Божия в себе84. Во-вторых, ясно указывается на отмеченное выше сущностное свойство христианства как религии аскетической, в которой строгие духовно- нравственные нормы обязательны для каждого христианина, а не для узкого круга «избранных» (ибо все христиане суть такие «избранники Божии»)85. Далее, в-третьих, св. Мефодий является несомненным свидетелем осознания Древней Церковью внутренней связи аскетизма и мученичества. Наконец, в-четвертых, многие черты собственно монашеского аскетизма налицо в «Пире» св. Мефодия, и вполне вероятно, что данное сочинение было задумано «как наставление в вере и в христианских добродетелях, адресованное общине дев, которые принесли особые обеты воздержания и чистоты»86.

Другими словами, данное сочинение знаменует собой как бы переход от древнехристианского аскетизма к непосредственно монашеству. Во многом оно сродно по духу (а возможно, и по времени) произведению «О девстве» (или «Слову о спасении»), приписываемому св. Афанасию Великому (авторство его, правда, до сих пор остается под сомнением), в котором «говорится не о монастырских насельницах, но о таких “невестах Христа”, которые стоят еще в близком отношении к миру»; поэтому данное произведение «отмечает переходную ступень от частной жизни, построенной на строгих христианских началах, к жизни в монастыре, по правилам известного устава»87. Оба сочинения (наряду с другими подобными, например творениями св. Киприана Карфагенского) как бы синтезируют тот взгляд на девство, который сложился в Церкви к исходу III века. Суть его сводится к следующему: «Во-первых, из этих творений видно, что на девство тогда смотрели не как на заповедь, а как на обет, не как на дело необходимости, а как на дело свободной воли, которое человек в одинаковой степени мог взять на себя и мог не брать, но, взявши, непременно должен был хранить ради Царствия Небесного, во всем благоугождать пред Богом и своею греховностью не оскорблять священников Божиих и Церковь Господню. Как обет, избираемый добровольно, девство в силу этого, во-вторых, считалось подвигом, и притом подвигом высшим, ему приписывалось даже второе место после мученичества... Взгляд Церкви и общества, следовательно, был весьма высок... Будучи же столь высокими во взгляде Церкви и церковного общества, девственницы, в-третьих, составляли тогда в своей совокупности некоторый особый класс или союз, узами соединения коего, вероятно, были не какие-либо официальные правила, а любовь и попечение о них Церкви»88. Характерно, что во всех подобных сочинениях III века речь идет преимущественно о девственницах и в значительно меньшей степени о девственниках. Этот факт, по нашему мнению, является свидетельством того, что женское монашество в своем, так сказать, «утробном развитии» опережало мужское89.

И еще одна новая черта по сравнению с предшествующим периодом появляется в древнехристианском аскетизме II-III веков: усвоение церковной мыслью, а соответственно и воцерковление, отдельных элементов античного аскетизма, в первую очередь «философского аскетизма», в результате чего в христианстве возникает форма «созерцательно-мистического аскетизма», представленного в указанное время преимущественно знаменитыми «дидаскалами» Александрийской школы – Климентом Александрийским и Оригеном (правда, в отношении последнего, как будет показано ниже, данное усвоение имело весьма условный характер). Что касается первого из них, то можно сказать, что основной сферой интересов Климента как мыслителя была область нравственного богословия, и здесь им начертывается образ идеального христианина или «церковного гностика»90. Набрасывая данный образ, он исходит из идеи теснейшей связи и взаимодействия веры и знания, которые вместе составляют истинное богопочитание, немыслимое без богоуподобления. Это богопочитание «тождественно с нравственным совершенствованием христианина, с его преуспеянием в добродетели, ибо чтителями Бога служат все добродетельные люди, в добродетели же выражается и богоподобие». Такое богопочитание, в свою очередь, зиждется на вере, а она «есть акт свободного послушания человека Богу, то есть акт послушного восприятия откровенных истин и осуществление их на деле». Эта вера имеет свои ступени, и высшая из них – ведение (γνῶσις)91. Таким образом, уподобление Богу достигается человеком, согласно Клименту, в процессе духовного преуспеяния, где моменты нравственный и интеллектуальный не могут быть отделены друг от друга92. Данный процесс влечет неизбежно преображение всей личности человека и его все укрепляющуюся связь с духовным миром93. Достигнув самых высот преуспеяния, то есть став «гностиком», христианин удостаивается обожения уже здесь, на земле, или, как говорит сам Климент, полностью доверившись Богу и отринув от себя всякое зло, он может уже здесь стать богом (τούτῳ δυνατὸν τῷ τρόπῳ τὸν γνωστικὸν ἤδη γενέσθαι θεόν)94. Поскольку же Бог по Своей сущности является бесстрастным (ἀπαθής), то и обожение человека связано с обретением им бесстрастия (ἀπάθεια). Восприняв этот стоический термин, Климент отнюдь не «радушно принял» всю совокупность этики стоиков95, поскольку он включил этот (как и некоторые другие) элементы ее в общее созвучие христианского миросозерцания, далекое от стоического пантеизма. Вследствие чего «гностик Климента... не есть только мудрец в смысле, данном этому слову древней философией; он – святой, формируемый по образу и при помощи Слова Воплощенного»96. На земле он живет, «словно нетелесный» (ὡς ἄσαρκος); если он владеет значительным состоянием и богатством, то рассматривает их как общее достояние всех братий во Христе; если вступает в брак, то для того только, чтобы подвизаться в чадородии, причем делать это «без любострастия и беспечально» (ἀνηδόνως τε καὶ ἀλυπήτως); и вообще, христиане, живущие в супружестве и стремящиеся к совершенству, должны соблюдать целомудрие и быть как бы «неженатыми» (οί γαμοῦντες ὡς μὴ γαμοῦντες). Данный идеал «церковного гностика», эскизно наброшенный Климентом Александрийским, оказал, безусловно, влияние на последующую монашескую аскетику97, однако подобное влияние вряд ли следует преувеличивать, ибо оно распространялось преимущественно на монашество, так сказать, «созерцательного типа», ярким представителем которого был, например, Евагрий Понтийский98. В то же время весьма важным и плодотворным для будущего развития православного аскетического богословия представляется тесное сопряжение Климентом аскезы, мистического Боговедения (гносиса) и обожения. Причем для него, как и для всех учителей и отцов Церкви, обожение – «не идея, не теория, не догма, а прежде всего и более всего – факт ... внутренней жизни»99.

Преемник Климента по руководству Александрийской школой – Ориген также во многом разделял этот идеал своего предшественника100, хотя далеко не всегда и не во всем: в частности, он избегал самого термина «гностик» для обозначения совершенного христианина ввиду опасности «лжеименного ведения», узурпировавшего данное понятие. Тем не менее Ориген также постоянно акцентировал единство веры и ведения (считая «гносис» исполнением и свершением веры), которые именно в своем единстве позволяют человеку «торить» свой путь к Богу, преодолевая мощное сопротивление греховных страстей, являющихся своего рода «душой и владычественным началом всякой плоти»101. При этом Ориген исходит из того, что «если понимать веру в смысле только известного способа знания или самого знания, то такая вера сама по себе мертва и не приносит никакой пользы верующему; такою верою веруют в Сына Божия и бесы; то есть они знают только, что Он Сын Божий. Но если понимать веру в Сына Божия как веру жизненную, веру сердца и воли, то есть как глубочайшее единение с веруемым, как внутреннее божественное настроение, то такая вера сама достаточна для нашего оправдания, в ней начало и конец нашего спасения; но вместе с тем самым естественным и существенным выражением такой веры и будет не что иное, как добрая нравственная деятельность, идущая мужественно, постоянно все вперед и вперед, так что сказать в этом случае верою спасается человек или добрыми делами будет совершенно то же самое». Поэтому «не как в философскую аудиторию вступают в Церковь Христову новые члены без разбору и подготовки; нет, всякий желающий вступить в нее предварительно наставляется в высоких истинах веры, очищается от прежних суеверий и предрассудков, упражняется в доброй жизни, испытывается в твердости своего намерения совлечься похотей плотских и жить по Богу, по образу Христа, и тогда делается уже действительным членом Церкви – христианином. Только истинно верующие суть действительные члены Церкви, которая есть тот горний Небесный Иерусалим, к которому не поднимается, в который не входит никто привязанный к земле и любящий земное, – гражданином которого делается только тот, кто, просветив умные очи сердца своего, может созерцать горнее, небесное. Затем, все члены Церкви не оставляются в своих убеждениях и образе жизни на произвол судьбы, как бывает в философских школах, но воспитываются в истинно добрых людей, граждан – граждан, впрочем, не земного, а небесного, вечного Отечества»102.

Эта устремленность к горнему определяет вообще весь настрой миросозерцания Оригена. Будучи мыслителем весьма глубоким и чрезвычайно разносторонним103, он в своих произведениях объял почти все сферы тогдашней богословской науки, но особое внимание (прежде всего в проповедях) уделял области нравственного богословия104. Это было связано с тем, что Ориген (в кесарийский период своей жизни, когда творчество его достигло расцвета) сочетал в своем лице и «дидаскала», и иерея, то есть пастыря душ человеческих, заботливо пекущегося о спасении порученных ему Богом «овец». Поэтому в центре его мироощущения постоянно пребывало осознание той великой трагедии грехопадения, в результате которой человек оказался в столь плачевном состоянии. Причина же ее – свобода воли человека как разумного существа105, а, по словам самого Оригена, «в природе разума (ἐπεὶ ἐν τῇ φύσει τοῦ λόγου) есть способность (точнее, “основания, исходные точки” – ἀφορμαὶ) к созерцанию доброго и постыдного, следуя которой мы усматриваем доброе и дурное и избираем доброе, злого же избегаем»106.Изначальный замысел Божий о человеке состоял в том, что человек изберет доброе и не прельстится лукавым. Ибо «достоинство образа (Божия. – А.С.) человек получил в первом творении (im aginis quidem dignitatem in prim a conditione percepit), совершенство же подобия (similitudinem vero ei perfectio) получается в конце, то есть человек сам должен приобрести его себе своими собственными прилежными трудами в подражании Богу»107. Однако своим преслушанием человек расстроил этот изначальный замысел Божий. Бог же – не только Творец мира и человека, но и великощедровитый Промыслитель – не мог не позаботиться о Своей падшей твари, и поэтому сначала через приготовление людей в смутных «тенях» естественного и ветхозаветного Откровения, а затем через окончательную Истину Воплощения Слова открыл людям путь ко спасению. Ибо «разум человека – эта высшая духовная сила в человеке – вследствие все более и более глубокого отпадения от Бога, своего Света, потерявший свет первоначального боговедения и навыкший обращаться более к низшему, земному, чувственному, чем высокому, духовному и небесному, дошел до такого притупления и самоомрачения, что уже не мог (как вначале) созерцать Божество во всем Его величии, во всей полноте и славе. Отсюда необходимость уничижения или самоистощания Слова, по которому бы Оно явилось людям в человеческом образе и подобии. Если мы должны быть спасены, то Бог Слово должен был снизойти до нашей немощи – явиться и жить среди нас как человек, чтобы, всецело явленный нам, всецело познанный нами, мог таким образом обратить, привлечь нас к Себе, возвратить нас в первобытное состояние полного с Ним единения, – словом, спасти нас»108. Став Спасителем, Учителем и Целителем душ наших, Господь, согласно Оригену, по человечеству Своему явил нам такой образец святости, к которому христианин должен постоянно устремляться. Естественно, что такое устремление немыслимо вне Церкви, ибо только она «возвращает своим членам не то, что нужно для мира, что питает самолюбие и плотские похоти человека, но то, что служит совершенству духа человеческого, что соединяет его с Богом, возвращает истину, премудрость, правду и всякое добро и сама таким образом становится как бы воплощенным добром»109.

На подобных сотериологических и экклесиологических посылках зиждется и вообще все нравственное учение Оригена, и его аскетика в частности110. Согласно этому учению, суть духовной жизни человека состоит В том, чтобы вернуться, при помощи благодати Божией, к своей исконной природе, восстановить ее в себе111. Она предполагает преуспеяние, духовное возрастание и возмужание, ибо всякий, кто, наподобие Исаака, заботливо выращивает «на поле своей души» все добродетели (qui omnes virtutes suas in animae agro excoluerit), должен иметь волю, постоянно устремляющуюся к лучшему (semper enim voluntas illius ad meliora se tendens habebat), а ум его должен быть всегда занят созерцанием Божественного. Поскольку же природа человеческая слаба, то для укрепления ее требуется помощь Божия (infirma est humana natura et, ut fieri possit fortior, divino auxilio indiget); всегда взыскуя эту помощь, «борец Божий» (athleta Dei) попирает «мудрость плоти» (sapientiam carnis) и, став духовным, подчиняет тело владычеству души (spiritalis effectus subdet corpus animi im perio)112. Светочем, озаряющим эту стезю подвижничества, является Господь, Которого Ориген, толкуя Лев. 21, 12, называет Первосвященником по чину Мелхиседекову, никогда не выходящим из святилища. Он свят во всем: во всех Своих словах, деяниях, волениях (voluntatibus). Поэтому и подвижник, следующий за Христом и подражающий Ему (tu, qui sequeri Christum et imitator eius es), всегда должен пребывать в Слове Его (то есть, вероятно, «жить постоянно в Священном Писании»), в законе Его поучаться день и нощь (Пс. 1:2) и исполнять заповеди Его, – тогда и сам подвизающийся ради Христа никогда не будет отходить от «святилища». Ведь это «святилище» не следует искать в каком-либо пространственно ограниченном месте, поскольку оно – в деяниях, жизни и нравах (in actibus et vita ас moribus) христианина113. Только так может человек исполнить свое подлинное предназначение в жизни. Ибо он, созданный по образу Божиему, точнее – «по Образу Бога Слова (Логоса)», обязан усиленно стараться быть причастником этого «Образа» и в духовном преуспеянии обновлять «со дня на день» внутреннего человека в себе (см. 2Кор. 4:16). Он должен всегда иметь перед очами своими сей «Образ», чтобы заново уподобиться Ему (ad eius similitudinem reform ari), поскольку в результате грехопадения он последовал диаволу, и теперь ему требуются усилия и помощь благодати Божией, чтобы вернуть себе утерянное114.

Приведенные тексты (число которых можно было бы значительно приумножить) показывают, что вся аскетика Оригена выстроена как бы «по вертикальной сотериологической оси», ибо «снисхождение» («катабасис»), то есть Воплощение, Бога Слова ради спасения людей требует и от человека «восхождения» («анабасиса»); без такой «синергии» взаимного движения со стороны человека спасение для него невозможно. Однако чем выше он поднимается по ступеням лестницы преуспеяния, тем сильнее становится сопротивление со стороны темных сил, враждебных ему115. Поэтому тема «духовной брани» занимает важнейшее место в аскетике Оригена, сквозным лейтмотивом пронизывая всю ее. Так, толкуя Книгу Иисуса Навина, он говорит, что описываемые здесь «плотские сражения» ветхого Израиля есть образ духовных браней «новых израильтян», то есть христиан (bella ista carnalia figuram bellorum spiritalim gererent), против которых воюют бесчисленные полчища враждебных сил. Ибо до пришествия (Воплощения) Господа и Спасителя все эти бесы обладали душами людей и владычествовали над членами их тел, пребывая в полной безопасности и покое, но Его пришествие заставило их яростно отстаивать свои владения. Поэтому их нападения на души людей беспрерывны: когда подавляется натиск первых их полчищ, тогда восстают другие, более многочисленные (si opprimantur primi, multo plures exsurgunt), а если и над этими одерживается победа, то бунтуют третьи силы, еще более лукавые (tertio aliae virtutes nequiores exsurgent). Чем более приумножается «народ Божий», тем более сильная и многочисленная рать демонов восстает против него. Хотя Господь Своим Воплощением, крестной смертью и Воскресением одолел все рати бесовских сил, которые производят в нас грех (quae peccata operantur in nobis), но Бог, как говорится, попускает (Deus dicitur permittere) им опять выходить на поле брани против нас, чтобы и мы могли одерживать победы над ними. А сил этих – бесчисленное множество, и в каждом человеке есть какие-нибудь «духи», побуждающие его к различного рода грехам (sunt spiritus aliqui, diversa in his peccatorum generam olientes); например, есть дух блуда, дух гнева, дух гордыни и т.д.; каждый из них, в свою очередь, имеет множество подчиненных ему духов, действующих во всех людях, поэтому и имя им легион (см. Мк. 5:9). Святые же, вступающие в битву с ними, ослабляют бесовскую рать и многих демонов повергают наземь; например, если кто ведет жизнь целомудренную и чистую, препобеждая тем самым духа блуда, то этот побежденный таким святым дух уже долго не в силах бывает нападать на другого человека (non ultra fas sit ilium spiritum, qui ab illo sancto victus est, impugnare iterum alium hominen)116.

Вообще, согласно Оригену, «хотя противные силы и простирают свое влияние на людей, однако это влияние не есть влияние несвободное, подобное физической необходимости; это, так сказать, не больше, как хитрое приспособление диавола к слабостям людей или влияние моральное. Когда, например, злой дух замечает в человеке какую-либо слабость, например страсть сребролюбия, то он и старается воздействовать в этом направлении: начинает рисовать обольстительные картины, а затем уже и предлагать различные способы для удовлетворения страсти. Но и в этом случае человек не вынуждается необходимостью к принятию предлагаемого злым духом – свобода у человека сохраняется всегда. “Когда злая сила начнет подстрекать нас ко злу, мы можем отвергнуть лукавые внушения, воспротивиться злейшим советам и вовсе не совершать преступного. В этом случае у нас сохраняется свобода воли”... Даже в случаях беснования, когда злой дух совершенно овладевает человеком, у последнего все-таки сохраняется свобода воли, самый же факт беснования объясняется одной из причин предшествующей жизни человека... Бог ограничивает деятельность злых духов. Так, Он не дает возможности всем духам или некоторым из них нападать на человека, а только одному. Человек, хотя бы он и был святым, в случае нападения нескольких злых духов не выдержал бы борьбы с ними. Человек может вести борьбу с одним духом; по выдержании борьбы с одним духом может подвергнуться нападению другого. Это подобно тому, что наблюдается на войне: когда пятьдесят врагов стоят против пятидесяти воинов, то каждый их них сражается против одного, а не против всех, хотя после может сказать: мы сражались с пятьюдесятью, то есть все со всеми... Ограничивает Бог деятельность злых духов и тем еще, что оказывает Свою помощь в борьбе с духами. Без помощи Божией одержать победу над злыми духами человек не мог бы, так как духи превосходят людей своею силою и могуществом»117.

Вследствие чего, по учению Оригена, не будь такой духовной брани, не было бы и великой награды для святых на небесах. Поэтому «вся человеческая жизнь на земле есть время искушения (πειρατηρίου ὂντος)»; ибо никогда мы не избавляемся от них: ни тогда, когда, стоя еще в начале пути преуспеяния, боремся либо против плоти, вожделевающей и воюющей против духа (см. Еф. 6:12Гал. 5:17), либо против «души всякой плоти», то есть против владычественного начала или сердца, пребывающего в теле (ἥτις ἐστὶν ὁμωνύμως ᾧ ἐγκατοικεὶ σώματι τὸ ἡγεμονικὸν, ὃ καλεῖται καρδία), ни тогда, когда, став уже более опытными и совершенными подвижниками, сражаемся не против плоти и крови, а против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных (Еф. 6:12). И известные слова Молитвы Господней (и не введи нас во искушение – Мф. 6:13) означают не молитву об освобождении вообще от искушений, но просьбу о том, чтобы мы, подвергаемые испытаниям, не уступали им118. Однако «верен Бог», и Он не попускает, чтобы народ Его был искушаем сверх сил (см. 1Кор. 10:13). Поэтому Ориген , толкуя Мф. 14:22–36, говорит, что Иисус нас отправил в лодке, как и Своих учеников, «на другую сторону», и лодка наша оказывается на середине моря, захлестываемая волнами искушений. И мы должны выдержать «три стражи» (τρεῖς φυλακὰς) в ночи этих искушений, чтобы не потерпеть кораблекрушения в вере (1Тим. 1:19) или в какой-либо другой добродетели. В первую «стражу» нас искушает «отец тьмы и порока» (τὸν πατήρα τοῦ σκότου καὶ τῆς κακίας), во вторую – его сын, противящийся и превозносящийся выше всего, называемого Богом или святынею (2Фес. 2:4), а в третью – дух, враждебный Святому Духу (τὸ ἐναντίον τῷ ἁγίῳ πνεύματι πνεῦμα). Но в четвертую «стражу» приблизится к нам Сын Божий, идущий по морю, чтобы избавить нас. И если кто-нибудь из находящихся на пути к совершенству, но еще не достигших его выйдет из лодки и испугается, наподобие Петра, то ему стоит только сказать: «Господи! Спаси меня», и Бог Слово тут же протянет руку и спасет его119.

Таким образом, жизнь каждого христианина, верного Господу и заветам Его, представляет собой, согласно Оригену, непрерывную духовную брань и постоянный подвиг. И вообще, все человечество является ареной борьбы двух царей: царь греха, диавол, властвует над грешниками, а Царь Правды, Христос, – над праведными; первый есть царь почти всего мира (раеnе totius mundi rex diabolus est), но Господь и Спаситель наш, зная силу тирании его, неизмеримо превосходит лукавого по мощи Своей. Однако Он не желает Своей безмерной силой принуждать кого-либо подчиняться Себе, ибо, будучи Правдой, хочет царствовать без греха и так, чтобы в Его Царстве не творилось ничего постыдного (sed vult regnare quasi Iustitia, ut absque peccato regnet, ut nihil faciat indecorum)120. Поэтому перед каждым человеком стоит выбор: либо вести жизнь праведную и добродетельную, став «жребием для Господа», либо совершать злые деяния и предаваться грехам, став «жребием для отпущения», то есть быть тем «козлом», который отводится в «пустыню» (см. Лев. 16:8–22), лишенную Бога, добродетели, правды и всякого блага121. Выбор первого предполагает как бы «соскабливание» того «образа перстного», который мы наложили своими грехами на образ небесный (см. 1Кор. 15:49), то есть своего рода «реставрацию» образа Божия в себе, поверх которого наложены краски этого безвкусного и отвратительного «перстного образа». Ибо в каждом из нас существуют и «хартии, начертанные Богом», и «хартии (или “расписки”, см. Лк. 16:7), начертанные нами самими» (sunt quaedam litterae quas Deus scribit, quaedam litteras quas nos scribimus), то есть «хартии греха». Таинство Крещения смывает буквы на последних «хартиях», и главная задача христианина состоит в том, чтобы не заполнять их новыми письменами122. Для этого необходимо постоянное бдение и трезвение, чтобы «ловить лисенят, которые портят виноградники» (Песн. 2:15), то есть «ловить супротивные силы и лукавых бесов», которые посредством дурных помыслов и извращенного ума (per cogitationes pravas et perversam intelligentiam) опустошают нашу душу, лишая ее цветов добродетели и плодов веры. Причем «ловить» злые помыслы лучше, когда они бывают «еще маленькими», то есть пресекать их в зародыше, ибо тогда их значительно легче исторгнуть из сердца. Но если они уже долго живут и «взрослеют» в душе (превращаются в больших «лисиц»), то бороться с ними становится намного труднее, и человек в таком случае делается более удобоподвижным на грех123.

Следовательно, в сочинениях Оригена уже во многом намечена та «стратегия и тактика духовной брани», которая впоследствии уже детально была разработана отцами-пустынниками, заложены основы глубинного онтологического и психологического анализа причин и следствий ее и контрастно оттенено значение ее в жизни каждого христианина. В произведениях Оригена также проторяется путь и для ряда других тем, ставших позднее в центре внимания создателей шедевров монашеской письменности. Например, Оригена можно назвать «одним из наиболее красноречивых певцов целомудрия», которых знала христианская древность124. Он, естественно, признавал христианский брак «за действительное таинственное благодатное освящение и благословение Божие брачного союза, который потому и не должен быть разрываем человеческим произволом... Повторяемые браки Ориген не считал делом прямо преступным, но считал, однако же, делом недостойным всякого истинного христианина, радящего о высшем совершенстве духа, потому что, по мысли Оригена, второй или третий брак сам по себе составляет верный признак слабой, потворствующей плотским влечениям воли и, как удовлетворение этим влечениям, есть дело, прямым образом удаляющее человека от главной его цели – спасения, совершенства духа»125. Однако в шкале нравственно-аскетических ценностей Оригена, как и многих других отцов и учителей Церкви, девственное состояние занимает, безусловно, более высокое место, чем супружество. Ибо Церковь, как говорит Ориген, укрепленная благодатью Того, Кто был распят за нее, воздерживается не только от недозволенных и гнусных сожительств, но и от дозволенных и законных (non solum ab illicitis nefanfisque cubilibus, verum etiam a concessis et licitis temperat) и, как Невеста Христова, процветает в непорочных и стыдливых девах (castis et pudicis virginibus floret), в которых совершается истинное (духовное) обрезание, ибо они подлинно сохраняют завет Божий и завет вечный в своей плоти126. Однако на алтарь Господень, как подчеркивает Ориген, нельзя приносить только одно воздержание плоти (sola carnis continentia), иначе можно уподобиться тем пяти неразумным девам (см. Мф. 25:1–14), которые хотя и были целомудренны телом, но не имели в своих светильниках масла любви, мира и прочих добродетелей. Поэтому необходимым требованием для всякого христианина, проводящего целомудренную жизнь, является чистота сердечная, безупречность нравов, постоянное преуспеяние в добрых делах, и вообще, ему всегда необходимо быть бдительным в ведении, вере и деяниях (vigilare in scientia, fide et actibus)127. Можно отметить, что учение Оригена о девстве, как и вообще вся его аскетика, во многих своих принципиальных чертах является сродным духовно-нравственному учению св. Мефодия128. И вообще, характерной чертой аскетики Оригена является преимущественная опора на Священное Писание; «философские элементы» хотя и присутствуют в его нравственном богословии, но занимают очень небольшой удельный вес, находясь на втором плане129. Если нравственно-аскетическое учение Оригена и имеет некий «философский колорит», то он преимущественно объясняется его высокой культурой мышления и мастерским владением богатым арсеналом знаний, накопленных эллинскими любомудрами.

На латинском Западе аналогичный «философский колорит» присущ и миросозерцанию Лактанция – видного церковного писателя конца III – начала IV века130. Образованнейший человек своего времени, он принадлежал к числу обращенных из язычников, множество которых наполнило христианские храмы к концу III века и которым пришлось испытать на себе последние, самые тяжелые, гонения на христиан. Лактанций благополучно пережил их, оставив потомкам обширное литературное наследие131. Принадлежа к, так сказать, «христианской профессуре» той эпохи, он был хорошо знаком и с античными философскими системами, и с современными ему религиозными течениями, которые наложили некоторый отпечаток на его миросозерцание132. Сотериологическими и антропологическими принципами учения Лактанцияслужат три основных тезиса: целью человеческого бытия и бытия всего мира (их он обозначает как «таинство мира и человека» – sacramentum mundi et hominis) является познание Бога, заключающего в Себе высшую Премудрость (это есть ведение Истины – scientia veritatis); исповедание истинной религии, то есть достижение праведности; и стяжание бессмертия, благодаря которому человек всегда будет служить Богу133. Данные посылки определяют аскетический настрой мировоззрения Лактанция, ибо, как он считает, «христианин должен блюсти свободу своего духа от угрожающих ей страстей и быть выше их; природным стремлениям, вложенным в нас Богом и, при невнимательности человека к себе, легко обращающимся в опасные и даже гибельные страсти, следует давать надлежащее направление, дабы они не причинили вместо добра зло. Сообразно с этим для христианина признается обязательною строгость и суровость жизни... Апологет, правда, говорит о том, что мир создан Богом ради человека, и, следовательно, как бы допускает известное наслаждение дарами природы; но это наслаждение, по нему, не должно быть для человека целью, а должно лишь служить средством для достижения поставленных ему Богом высших целей». Поэтому «для того, чтобы сохранить себя чистым от всякой нравственной скверны и в поступках и в мыслях, человек должен, находясь телом на земле, духом стремиться к небу и постоянно помнить, что Бог знает и наши действия, и слова, и мысли, и не только знает их, но и воздает за них, награждая людей нравственных, привлекающих к себе своею добродетельною жизнью Его милосердие, и наказывая безнравственных, возбуждающих Его праведный гнев... Воля же Божия, с которою должно сообразоваться, выражена в писаном Законе и Слове Божием и затем отражается в совести человека, которая есть тот же голос Божий, вложенный в сердце человеческое. Таким образом, для человека есть полная возможность знать, что требуется от него, как от существа нравственного, в настоящей жизни, долженствующей составлять приготовление к блаженной вечности, которая, вопреки мнениям языческих мыслителей, есть высшее благо и последняя цель человека. Земная жизнь христианина представляет постоянную борьбу его со злом и с отцом зла и греха диаволам и потому бывает преисполнена бедствий или того, что человеку кажется бедствиями; но блаженная вечность вполне вознаградит доброго воина Христова за все его страдания и лишения в настоящей жизни»134.

Таким образом, подводя итоги этому беглому обзору, можно сказать, что, во-первых, «начало христианского аскетизма совпадает с самым появлением христианства и, во-вторых, что он носит на себе характер самобытного и самостоятельного происхождения, но не заимствования от других языческих аскетических мировоззрений»135. К концу III – началу IV века в лоне Церкви уже сложились основные черты монашеско-аскетического богословия: монашество здесь как бы внутренне созревало и проходило процесс «утробного развития». Поэтому нет никакой необходимости объяснять возникновение христианского монашества какими-либо внешними влияниями136. Безусловно, существовали в греко-римском обществе начала нашей эры некоторые «общие и популярные идеи», которые частично «подпитывали» зарождающееся монашество137 и которые следует рассматривать как «семена естественного Откровения». Однако они не были непосредственными источниками монашеского миросозерцания, а играли второстепенную и подчиненную роль, ибо немногие «злаки» этих идей были вырваны из языческой почвы, где они заглушались куда более многочисленными «терниями», и пересажены на поле христианского Откровения, благодатная почва которого позволила им вырасти, окрепнуть и принести плод сторицей. Главным и практически единственным источником появившегося монашества является Священное Писание и предшествующее церковное Предание. Вследствие чего между древнехристианским аскетизмом и монашеством существует прямая преемственность, хотя, вне сомнения, монашеское движение сообщило новые и своеобразные черты христианской религии как религии преимущественно аскетической.

Возникновение монашества

Глава 1. Монашество на христианском Востоке в IV – начале V веках

Очень примечательно, что сама грань перехода от древнехристианского аскетизма к собственно монашеству почти неуловима. Пространственный «уход от мира» (ἀναχώρησις)138, который некоторые исследователи считают за новую сущностную черту монашества по сравнению с древнехристианским аскетизмом139, отнюдь не появился ad hoc в конце III – начале IV века. Ибо и до этого «не все предававшиеся аскетическим подвигам жили в мире; некоторые из них, избегая соблазнов мира и гонений язычников или же просто чувствуя склонность к уединенной созерцательной жизни, удалялись от мирского шума и подвизались в уединении, невдалеке от места своей родины. Здесь они могли свободно предаваться созерцательной жизни и богомыслию»140. В частности, Евсевий Кесарийский сообщает об одном таком примере: Иерусалимский епископ Наркисс (конец II – начало III века), подвергнувшись несправедливым наветам со стороны некоторых из своей паствы, «бежал от братии и провел много лет, скрываясь в неведомой пустыне», так как «ему вообще издавна была любезна жизнь философа». И когда, по прошествии долгого времени, Наркисс вернулся, то «им еще больше восхищались за его отшельничество и за его любомудрие» (Церк. ист. VI, 9–10). Свидетельства папирусов также показывают, что в Египте, на «родине монашества», еще до появления его самого, существовали небольшие общины христианских подвижников, удалившихся от мира141. К таким «монахам до монашества» можно отнести и преп. Павла Фивейского, который был вынужден при гонении Декия (249 год) убежать в возрасте пятнадцати лет «в горные пустыни», а затем превратил «дело необходимости в дело охоты» и около века проводил «на земле небесную жизнь»142. И хотя в «Житии» этого знаменитого подвижника имеется масса легендарных и фантастических деталей, нельзя сказать, что оно есть, как это полагают некоторые западные исследователи, просто «сплошной вымысел, не имеющий совершенно никакой исторической ценности, а также и сам Павел – миф, выдумка коптов или самого Иеронима»143. Ибо личность преп. Павла Фивейского органично вписывается в контекст той эпохи, когда происходил непосредственный процесс рождения монашества. Что отдельные анахореты, и даже небольшие «монастыри», существовали во II-III веках и в Египте, и на Синае, свидетельствуют также отдельные «Мученические акты»144. Следовательно, к исходу III века внутри Церкви созрели почти все предпосылки для зарождения монашества.

Однако чтобы эти предпосылки обрели четкую и ясную форму нового явления, потребовалась благодатная личность Преп. Антония Великого, который стал как бы «символом монашеской жизни»145. Как говорит блж. Иероним, «Антоний был не столько первым из пустынножителей, сколько человеком, возбудившим общее стремление к этому образу жизни»146. В том же духе высказывается и церковный историк Созомен: «Египтянами ли или кем другим первоначально основано это любомудрие147 (монашеское. – А.С.), но все согласны, что упомянутый образ жизни на высоту строгости и совершенства своими нравами и приличными упражнениями возвел монах Антоний Великий»148. Поэтому «вполне справедливо назвать Антония основателем монашества, имея в виду то, что от него форма монашеской жизни получила быстрое распространение. Его имя стало звеном, связавшим всех отдельных, неизвестно где блуждавших отшельников в братские общины, где молодой и слабый отшельник находил сильную нравственную поддержку в иноках престарелых и утвердившихся в подвиге; его благотворное влияние сказалось на всех сторонах широко распространившейся при нем монашеской жизни, а его нравственно-аскетические наставления и воззрения легли в основание всей последующей аскетики»149Жизнь этого великого основателя монашества достаточно хорошо известна благодаря его «Житию», написанному св. Афанасием Великим, и другим источникам150. Будучи коптом по происхождению, преп. Антоний родился в простой, но зажиточной семье египетских земледельцев около 251–253 годов в селении Комы (Средний Египет). Воспитавшийся в благочестивой семье, он с детства обладал чертами истинного подвижника: «Тихий, задумчивый, склонный к уединенным размышлениям, не любивший шума, чуждавшийся общества даже бывших товарищей по школе и участия в их детских забавах и играх, Антоний великое утешение и спокойствие находил для себя, оставаясь наедине и погружаясь в размышления о занимавших его предметах, а также и в посещении церковных собраний и служб, на которые он ходил весьма часто и на которых так внимательно слушал Божественные Писания. Западавшие в его голову мысли, возбуждаемые отрывками из церковных чтений, настроили и укрепили в нем, еще юноше, сильное религиозное чувство, которое под влиянием окружающей обстановки выражалось прежде всего во внешней строгости жизни – в частых молитвах, в строгих постах и пр.»151. Почти одновременная смерть родителей (когда преподобному было около 20 лет) еще более укрепила это религиозное чувство и побудила его сделать самый решительный шаг – удалиться от мира.

Важно подчеркнуть, что непосредственным толчком к такому шагу послужило евангельское чтение в храме (Мф. 19:21), ибо, услышав однажды его, он и принял окончательное решение. Это еще раз подтверждает отмеченное выше значение Священного Писания как непосредственного источника происхождения монашества152, которое, естественно, не могло возникнуть без благодатной помощи свыше и личного подвига самого преподобного. Продав доставшуюся ему по наследству очень плодородную землю (300 ауров, то есть около 80 гектаров, – состояние значительное), а также движимое имущество и раздав деньги нуждающимся, Антоний поручает сестру на воспитание «известным и верным девственницам (γνωρίμοις καὶ πισταῖς παρθένοις – вероятно, подразумевается небольшая община их, очень близкий прообраз женских монастырей), а сам начинает подвизаться недалеко от своего дома, внимая себе и мужественно перенося тяготы аскезы (αὐτὸς πρὸ τῆς οἰκίας ἐσχόλαζε λοιπὸν τῇ ἀσκήσει, προσέχων ἑαυτῷ καὶ καρτερικῶς ἑαυτὸν ἄγων)»153. По словам св. Афанасия, в это время «в Египте еще были немногочисленны монастыри (μοναστήρια), и монах не знал совсем великой пустыни (οὐδʼ ὅλως ᾔδει μοναχὸς τὴν μακρὰν ἔρημον). Каждый из желающих внимать себе подвизался, уединившись недалеко от своего селения». К одному из таких анахоретов – старцу, с юности подвизающемуся в уединенной жизни (γέρων, ἐκ νεότητος τὸν μονήρη βίον ἀσκήσας), и пришел молодой Антоний. Но он не ограничился этим, ибо, если слышал о каком-либо радетеле [благочестия] (τινὰ σπουδαῖον), то тотчас шел к нему и, как «мудрая пчела», собирающая нектар с разных цветов, обогащался и его опытом. Эти слова жизнеописателя преп. Антония ясно показывают, что вторым главным источником возникновения монашества, являемого миру в лице одного из первых основателей его, было живое церковное Предание. Носителями его (в аспекте духовном и аскетическом) были старцы, ибо «старчество современно монашеству. Ищущий монашеского подвига, оставив мир, шел к опытному подвижнику, поступал под его руководство, и подвижник становился для него аввой – старцем. Для начинающего инока в воле и рассуждении старца заключалась вся дисциплина внутренняя и внешняя – монашеская и монастырская. Вот простейшая форма старчества, совмещавшаяся с отшельничеством, то есть с первоначальным образом монашеского жития. Патриарх анахоретов преп. Антоний уже имел старцев-руководителей»154. В свою очередь, духовно возмужав, преподобный и сам становится старцем: «В нем мы видим старца, который, непосредственно избранный Богом, исполнял свое пастырское служение без всякого начальственного значения в Церкви. К нему, когда слава о святой жизни его распространилась, начали стекаться толпы мирян и монахов за наставлениями и укреплением в жизни. Им начинается ряд старцев, упоминаемых составителями “Луга духовного”, “Истории боголюбцев”, патериков “Скитского” и “Алфавитного” и историками Евагрием, Сократом и Созоменом, затем сиявших в Византийской империи в продолжение всего существования и после падения ее даже до настоящего времени»155. Таким образом, изначала в монашестве устанавливается традиция старчества, своего рода «харизматического преемства», без которого немыслимо ни само монашество, ни вообще Православие156. Ибо только причастность «Преданию старцев» позволяет каждому православному человеку (и в первую очередь священнику) узнать волю Божию, без познания которой невозможна подлинно христианская жизнь.

Обретя некоторые навыки в подвижнической жизни, преподобный вскоре увеличивает свои подвиги, уединившись в заброшенной гробнице недалеко от своего селения и попросив одного знакомого приносить ему изредка хлеб через много дней. В таком добровольном заключении он провел более пятнадцати лет, выдержав самые тяжкие нападки бесов и искушений. После этого, обретя обильный опыт духовной брани и закалившись в ней, Антоний переправился на восточный берег Нила и ушел в Фиваидскую пустыню, где практически в полном одиночестве прожил еще двадцать лет в одном покинутом укреплении на возвышенном месте. Здесь он достиг уже полноты духовного возмужания: искушения, борьба с помыслами и страстями и прочим мучили его все меньше и меньше. Поэтому, «восходя все выше и выше по ступеням духовной лестницы к христианскому совершенству, он предочищал свой дух к тому, чтобы быть способным понимать бесчисленные проявления премудрости и благости Божией и не чувствовать соблазнов всегда мятущегося мира»157. Слава о нем как о великом святом распространилась по близлежащим местностям и привлекла многих, жаждущих подвигов, а также скорбящих и в немощах пребывающих. Они, собравшись в большом числе около келлии преподобного, и побудили его выйти из затвора. Утешив скорбящих и дав наставления нуждающимся в них, Антоний также «убедил многих избрать отшельническую жизнь» (ἔπεισε πολλούς αἱρήσασθαι τὸν μονήρη βίον), а поэтому вскоре «пустыня превратилась как бы в город монахов» (ἡ ἔρημος ἐπολίσθη ὑπὸ μοναχῶν). Таким образом, когда преподобному было уже за 50 лет (примерно в начале IV века: хронологию можно установить лишь приблизительно), достигнув «возраста мужа совершенна», он становится, в подлинном и полном смысле этого слова, «отцом» монахов. Во время вспышки одного из самых последних гонений на христиан при Максимине Дайе (она произошла в 308 году) преп. Антоний с другими иноками даже покинул свое уединенное место (τὸ μοναστήριον), чтобы, по его собственным словам, переданным св. Афанасием, «или подвизаться, если будем призваны, или видеть подвизающихся» (ἳνα ἀγωινσώμεθα κληθέντες, ἤ θεωρήσωμεν τούς ἳἀγωνιζόμενους). Сам он жаждал принять мученичество, но не желал добровольно предавать себя в руки гонителей, то есть преподобный и в этом плане стремился только осуществить волю Божию. Но такой воли Божией на мученический венец для него не было, поскольку, как говорит св. Афанасий, Господь хранил Антония, «дабы соделаться ему учителем многих в подвижничестве, которому он научился из [Священных] Писаний (ἳνα καὶ ἐv ἀσκήσει, ἥν αὐτὸς ἐκ τῶν γραφῶν μεμάθηκε, πολλοῖς διδάσκαλος γένηται). Связь между мученичеством, древнехристианским аскетизмом и только что родившимся монашеством явно намечается в этом сообщении св. Афанасия158.

После возвращения из Александрии, когда слава преподобного еще более умножилась и к нему стали стекаться массы народа, он, избегая соблазнов этой славы и ценя превыше всего молитвенное уединение, решил избрать для себя новое место подвигов. Оставив на прежнем месте несколько иноческих поселений, из которых главным был Писпер (или Писпир, называемый иногда еще, вкупе с близлежащими иноческими келлиями, и «внешней горой»), он отправляется еще дальше на восток к Красному морю и здесь избирает одну высокую гору (она стала называться «внутренней горой»), на которой и поселяется159. Здесь он и провел всю остальную жизнь вплоть до своей кончины, случившейся в возрасте более ста лет (356 год)160. Мало что изменилось в стиле жизни преподобного: он также усиленно молился, подвизался и духовно окормлял посещающих его иноков, клириков и мирян; часто он посещал (до тех пор, пока позволяли физические силы) и своих монахов, труждающихся на «внешней горе». Многочисленнейший сонм его учеников и последователей невозможно перечислить. По крайней мере, Руфин из них «называет обоих Макариев, Египетского и Александрийского, Исидора, жившего в Ските, Памво в пустыне Келлий, Моисея и Вениамина в Нитрии, Сципиона, Гелиаса и Павла в Апелиота, другого Павла в Фоках, Пимена и Иосифа в Писпере, Крония, прожившего 110 лет, Оригена, Гераклида и других. Все они, предаваясь строгому подвижничеству, оставались верными заветам и наставлениям своего учителя»161. При жизни преподобный не определил для них никаких формальных правил, связь их носила сугубо духовный характер. «Между учениками Антония при его жизни не было, конечно, ни настоятелей, ни простых иноков в позднейшем смысле, а все были равны между собою. Если же Антоний признавался учениками главою и руководителем, то в отношениях его к ним ничего не было похожего на отношения, которые установились позднее, и даже при жизни еще Антония в монастырях общежительных, где... требовалось весьма строгое исполнение определенных правил»162. Именно ученики его, рассеявшись по разным уголкам Египта и сопредельных стран, разносили повсюду высокие идеалы монашества и создавали новые средоточия иноческого жития.

Даже когда центры иноческой жизни возникали независимо, великий старец служил как бы «точкой притяжения» для них, и между ними и преп. Антонием устанавливалась тесная связь. Это хорошо видно на примере становления средоточия монашества в Нижнем Египте пустынях Нитрийской, Келлии и в Скиту163. Первооснователем здесь был преп. Амун (Аммун, Аммон, Амон) Нитрийский, проживший со своей женой в девственной чистоте около восемнадцати лет, а затем удалившийся на Нитрийскую гору164. Произошло это примерно в 315–320 годы, а спустя недолгое время в Нитрии подвизалось около пяти тысяч монахов165. Несмотря на такое независимое основание этого центра монашеской жизни, «иноки пустыни Нитрийской в своих духовных подвигах особенно воодушевлялись примером и наставлениями Великого Антония. Как Аммон, основатель иноческого жития здесь, пользовался советами и руководством Антония, так и сподвижники его; первые жители пустыни были ученики Антония. Таковы были: Пиор, Памво, Ориген, ученик его, который так живо повествовал об Антонии, что как бы представлял его живым. Видели св. Антония Иераск, Иаков Беотийский, Кроний. Кроний служил переводчиком у Антония, любил повествовать о добродетелях его и много лет был пресвитером в горе Нитрийской»166. В Нитрии монашеское житие носило полуобщежительный характер, совмещая в себе черты киновии и анахоретства167. Руфин, описывая жизнь нитрийских подвижников, говорит: «В этой местности виднеется до пятидесяти хижин (monasteria) или немного менее. В иных хижинах живут по несколько человек вместе, в других – понемногу, а где – и по одному. Но живя отдельно друг от друга, все соединены нераздельно духом, верою и любовью»168. На несколько километров вглубь в пустыню от Нитрийской горы были Келлии. «Иноки пустыни Келлий соединены были в своем управлении с иноками Нитрийскими. Сюда обыкновенно удалялись любители уединения из горы Нитрийской после того, как утвердились в жизни иноческой. Здесь они проводили жизнь более безмолвную; потому и их келлии так удалены были друг от друга, чтобы ни взор, ни слух не развлекал близким сожитием других братий. Потому и поставлено было правилом не ходить одному в келлию другого, чтобы не нарушать безмолвия. Только по субботам и воскресеньям они собирались в храм для общего богослужения и тут, как бы восхищенные на небо, изливали душу в пламенных молитвах к Богу»169. Из знаменитых келлиотов наиболее известным был преп. Макарий Александрийский, называемый также «Городским» (ὁ Πολιτικός)170.

На целый день пути отстояла от Келлий Скитская пустыня, дикий и суровый вид которой отпугивал многих, а поэтому сюда удалялись лишь наиболее опытные в духовной брани и перенесении тягот подвижники. Первым обосновался здесь преп. Макарий Египетский, а затем она процвела многими выдающимися подвижниками (аввы Пимен, Сирен и др.). Личность самого преп. Макария Египетского, с именем которого связывается множество творений, сыгравших выдающуюся роль в истории православного аскетического богословия171, заслуживает особого внимания172. Родился преп. Макарий в благочестивой христианской семье в Нижнем Египте (в селении Пижижвир; иногда ошибочно считают местом его рождения Верхний Египет), примерно в самом конце III или на рубеже III и IV веков. Став клириком (чтецом), он по настоянию родителей женился, но прожил с супругой в чистых отношениях брата и сестры173. После ранней смерти жены, а затем и родителей преп. Макарий, ставший уже пресвитером, удалился в пустыню в возрасте около 30 лет. Здесь, подвизаясь в одиночестве на каменной горе, в которой он выдолбил две пещеры (в одной из них «он устроил дарохранительницу, чтобы там приобщаться Святых Христовых Таин»), преподобный «вспомнил, что еще в бытность свою в Египте, то есть в своем родном селении, он слышал о святом Антонии, об его долгой жизни во внутренней пустыне. Отсюда он решил направиться к этому подвижнику с целью получить от него руководственные правила к отшельнической жизни, а также для того, чтобы его – Макария – мысли укрепились прежде, чем он снова вернется в свое местожительство» (с. 194–196). Встреченный великим основателем монашества с радостью и получив от него духовное назидание, преп. Макарий хотел было остаться рядом с ним, но согласия не получил. «Каждый, – так мотивировал свой отказ преп. Антоний, – должен оставаться на том посту, какой назначен ему свыше» (с. 198). Великого старца преп. Макарий посещал еще раз. Издали увидев его, преп. Антоний сказал окружающим, что этот путник есть «истинный Израильтянин, в немже лести нет (Ин. 1:47), что плод ветвей его, как высокой и прямой Отрасли, будет сладок в устах Господа, то есть от него произойдут (духовные) дети и внуки, которые будут следовать святым его наставлениям» (с. 205). И действительно, преп. Макарий, еще сравнительно молодой летами, был назван вскоре другими пустынниками «старцем-отроком» за свою духовную мудрость (там же).

После кончины «отца монашества» в скиту около преп. Макария стали собираться братия. «Все они умоляли преп. Макария о том, чтобы он сделал их монахами, позволил им жить около него и наставлял их в следовании по Божию пути. Кто бы ни пришел к нему, преподобный, согласно с данным ему свыше повелением, принимал всех и каждого наставлял и направлял особым путем, то есть приспособительно к его склонностям и свойствам... Помещая приходивших к нему около себя, он, в частности, учил их поступанию, согласному с Божией волей, – уменью назидать других и рукоделью. Кроме того, по его приказанию они долбили в каменной горе пещеры, закрывали их камышом и там жили. Некоторых же из братьев преп. Макарий поместил при себе, как бы возведя их на степень ближайших учеников» (с. 212). Позднее, «заметив, что множество явившихся подвижников радостно идет по своему пути, преп. Макарий соединил их всех около себя и велел им взяться за дело постройки маленькой церкви, которую они и воздвигли» (с. 219). Таким образом, он стал преемником и продолжателем дела преп. Антония. Из множества учеников преп. Макария не все «жили вместе с ним. Некоторые из них, ревностно подражавшие своему учителю, обитали вдали от него в других местностях. Их именами были названы различные монастыри (то есть получившие от них свое начало), каковы монастырь Иоанна Колова, аввы Пишои и др. И вообще, «в пустыне собрались отшельники не только из обитателей Египта, но из других местностей: из «Романии и Испании, Ливии и Пентаполя, Каппадокии и Византии, Италии и Македонии, Азии и Сирии, Палестины и Галатии» (с. 233–234). Скончался преп. Макарий около 390 года. Наследниками его дела стали многие ученики, «величайшим между которыми был авва Пафнутий (обвиненный впоследствии вместе с другими иноками Феофилом Александрийским в оригенизме. – А.С.). Он, так сказать, наследовал состояние своего учителя. Подражал ему всем, сам был известен своею святостью и пользовался большою славою всюду. Не только из скитской пустыни, но и из стран почти всего Египта к нему стекалось множество монахов, учась у него добродетельной жизни, которой он сам научился у преп. Макария» (с. 268–269). Другим учеником преп. Макария, окормлявшимся также и у преп. Макария Александрийского, был известный богослов и церковный писатель Евагрий Понтийский174. Они, вкупе с другими, хранили то духовное Предание, которое завещал им преподобный, благодаря чему Скит к концу IV века стал одним из главных средоточий иноческой жизни.

Скитские монахи, так же как и келлиоты, поддерживали тесные отношения с Нитрией: «...главные старцы нитрийские собирались иногда вместе со старцами Скита, чтобы согласиться в принятии общих мер для блага управляемых ими иноков или разрешить недоумения, возникавшие по особенным случаям»175. Труднодоступность Скита послужила причиной того, что церковные авторы IV-V веков сообщают об этом иноческом поселении очень скудные сведения176, но значение его в истории древнего монашества было чрезвычайно важным, ибо дух заветов преп. Антония сохранился здесь в наиболее чистом своем виде. Кстати сказать, группа скитских монахов (аввы Силуан, Захария, Зинон и др.), переселившись в Палестину в конце IV – начале V века, дали новый импульс развитию здесь монашества177.

Но и само становление палестинского иночества связано с именем одного из учеников преп. Антония – св. Илариона Великого. Родом из окрестностей Газы, он молодым юношей был послан продолжать свое образование в Александрии. И, по словам блж. Иеронима, «услышав же знаменитое тогда имя Антония, бывшее на языке у всех египетских народов, и воспламенившись желанием видеть его, он пошел в пустыню. А когда увидел его, тотчас переменил прежнюю одежду и жил подле него почти два месяца, наблюдая порядок его жизни и строгость нрава»178. После этого юный Иларион вернулся на родину и стал подвизаться в одиночестве в пустыне недалеко от своего селения. Проведя в строгом отшельничестве более двадцати лет (примерно с 308 по 330 год), он, по просьбам ищущих его благодатной помощи, исцеления и утешения, пришел, в Газу, и к нему стали стекаться многие, жаждущие монашеских подвигов, вследствие чего вокруг Илариона образовалось общество его последователей179. «Взамен строгого одиночества, полного разобщения с миром отшельников... преп. Иларион стремится связать отдельных подвижников в общину, внести большую определенность во взаимные отношения отшельников; прежнюю разрозненность среди них он считает вредною для целей истинного подвижничества и дает в обители Газской первый пример общинного иноческого жития. Как первая попытка общинного устройства жизни палестинских отшельников, обитель эта представляла, с внешней и внутренней стороны, много не вполне законченного, неопределенного и даже своеобразного. Подобно всем вновь организующимся иноческим братствам, она не имела определенных правил, которые указывали бы ее членам их отношения к настоятелю, выясняли бы их обязанности и узаконили известный распорядок монастырской жизни. В одно целое и неразрывное их связывали не эти правила, а личность основателя монастыря – преп. Илариона, в большем или меньшем подчинении которого находились все члены братства»180. Примечательно, что зародившееся вблизи Газы иночество тяготело к Египту, что частично объясняется и географической близостью; «между монастырями египетскими и газскими сразу установилось взаимообщение, выразившееся в частом посещении газскими монахами Египта»181.

В иудейской же пустыне примерно в то же время стал подвизаться другой великий старец – св. Харитон Исповедник, который основал одну за другой три лавры, первой из которых была лавра Фаран, заложив тем самым основы своеобразной формы жизни палестинского иночества. В его лице наглядно представляется отмеченная выше связь мученичества и первомонашества. «Житие» его свидетельствует, что после того, как святой, претерпев многие страдания за веру Христову182, отправился со своей родины в Малой Азии (г. Икония) в Палестину, он на пути был схвачен разбойниками и помещен ими в одну пещеру. Затем, чудесным образом освобожденный Господом (разбойники выпили вино, в который выпустила свой яд ехидна, и умерли), преподобный начал свои подвиги в той же пещере. Став невольным наследником неправедного богатства, награбленного разбойниками, он его «хорошо распределил и явил себя исполнителем Божественной заповеди, раздав часть бедным и святым отцам, жившим в пустынях. Они были редки и немногочисленны и сами во время гонения предпочитали пустыню отечеству, живя рассеянными в пещерах Каламоновых близ Мертвого моря. На остальные деньги он построил... Святую лавру и, сверх того, святейшую в ней церковь, которую освятил Макарий, некогда державший бразды Церкви Божией в Иерусалиме и бывший в списке благочестивого Собора, собравшегося в Никее»183. Таким образом, около 330 года в Палестине образовался еще один центр монашеского жития184. «Подвижники лавры Фаранской не были свободными отшельниками, руководствовавшимися в своей жизни только собственною волею; отличались они и от учеников преп. Илариона: так, не жили, подобно последним, в далеком расстоянии от того подвижника, духовному руководству которого себя вверяли, а группировались в известной местности и в известном порядке. Инок лавры Фаран, оставаясь тем же одиночником, каким был и раньше, до устройства первой палестинской лавры, входил, однако, в состав общины, каждый из членов которой жил отдельно от других, хозяйничал и трудился для себя; но для всех был общий закон, общий начальник и общий храм молитвы, и таким образом отдельные жилища и их обитатели соединялись в одно целое. Церковные историки противополагают жизнь лаврскую строгому отшельничеству, но вместе с тем отличают лавры и от строгих общежитий: лавры составляли как бы посредствующую ступень между этими двумя формами монашеской жизни»185. Можно только отметить, что аналогичную посредствующую ступень составляла и нитрийская монашеская община, хотя она вряд ли находилась под единым руководством (ею, скорее всего, управлял «совет старцев»).

Третьим основателем палестинского иночества был преп. Евфимий Великий, деятельность которого приходится уже на V век (родился он в 377 году)186. По словам его жизнеописателя Кирилла Скифопольского, «небосожитель Евфимий имел родителей Павла и Дионисию, которые были не только не неизвестны, но даже весьма родовиты и украшены всею добродетелью о Боге; их отечество и место жительства была Мелитина, славная митрополия армян» (гл. 4). После смерти отца он в юном возрасте был посвящен Мелитинским епископом Отрием в чтеца, а «по прошествии немного времени епископ, рассудив, что он уже перешел детский возраст и что ему необходимо заняться учением, передает его учителю Священного Писания. Тогда в чтецах были два юноши, почтенные родовитостью и целомудрием и украшенные всяческим смыслом, по имени Акакий и Синодий; они после многих иноческих подвигов получили, каждый в свое время, архиерейство святейшей церкви Мелитинской... Они, приняв Евфимия от руки епископа, научили его высшему благочестию; этот Евфимий в короткое время превзошел многих из своих сверстников боголюбием души и любовью к учению; в особенности его готовность превосходила его возраст, так что Акакий дивился его просвещенному разуму» (гл. 8–9). Проводя жизнь в целомудрии, воздержании и смиренномудрии, святой, «пройдя через все последование церковных чинов... рукополагается епископом того времени во пресвитера святейшей церкви Мелитинской и получает поручение заботиться о честных монастырях города; на него была возложена эта забота потому, что он был монахолюбец из детства и, стремясь к безмолвию, проводил большую часть времени в монастыре святого Полиевкта и в обители святых тридесяти трех мучеников; во дни же святой Четыредесятницы он удалялся в гору, близ города, в то время пустынную... Эту пустыню он любил от дня святых Богоявлений до праздника Пасхи, подражая любомудрию Илии и Иоанна» (гл. 10). Следовательно, по свидетельству Кирилла Скифопольского, преп. Евфимий являл собою образ подлинного «исихаста».

Именно любовь к исихии побудила его оставить родину в 29 лет и отправиться в Палестину, где он стал иноком лавры Фаран. Здесь преподобный, поселившись в отшельнической келлии вне стен лавры, «научился плести веревку для того, чтобы не быть никому в тягость и чтобы иметь возможность уделять от своих трудов нуждающимся. Освободив себя от всякого земного попечения, он имел только одну заботу – как угодить Богу в молитвах и постах» (гл. 12). Вскоре он сдружился с другим святым мужем, по имени Феоктист, и «настолько соединился с ним духовною любовью, что оба имели одну волю и образ жизни и представляли как бы одну душу в двух телах»; вместе они удалялись в пустыню Кутила, «отлучив себя от всякого человеческого общения, желая молитвенно беседовать с Богом в уединении» (гл. 13). Таким образом, как это верно подмечает X. Шёнборн187, оба святых представляют собой то единство двух «соподвижников», примерами которого богата история древнего монашества (свв. Савва и Феодосий, Софроний и Иоанн Мосх и др.). После пятилетнего пребывания в лавре Фаран они (опять же вместе) поселились окончательно в пустыне, избрав для уединенных подвигов большую пещеру. Но вскоре к ним стали стекаться со всех сторон иноки, и место уединения стало монастырем. «Сначала они не хотели сделать место общежитием, но лаврою наподобие Фаранской; когда же увидели, что никто не может ночью приходить в церковь, так как это место было труднопроходимым, они у входа сделали киновию, а пещеру превратили в церковь» (гл. 16). Вся последующая жизнь преп. Евфимия протекала подобным же образом: взыскуя безмолвия, он удалялся в пустыню, но мир вновь настигал его – приходили жаждущие иноческих подвигов, и преподобный устраивал новый монастырь, а затем опять удалялся в пустыню. Примечательно, что среди учеников его преобладали выходцы из восточных и северных провинций: Сирии, Месопотамии и Каппадокии, что позволяет X. Шёнборну сделать следующий вывод: если палестинское монашество в начальный период своей истории было преимущественно как бы «ориентировано» на юг (Египет), то в V-VI веках эта «ориентация смещается на северо-восток»188. В общем и целом палестинское монашество эпохи своего первоначального развития характеризуется преобладанием полуобщежительных форм иноческого бытия (лавр), хотя процветает также анахоретство и начинают появляться киновии.

Сама же форма строгого общежития (киновия) была впервые учреждена в Египте преп. Пахомием Великим, младшим современником преп. Антония189. Также копт по происхождению, рожденный в Верхнем Египте около 292–294 годов от родителей-язычников, он обратился уже в сознательном возрасте, когда, призванный в армию, впервые встретился с христианами (примерно в 312–313 годах). Они произвели на молодого человека столь сильное впечатление строгостью и чистотой своей жизни, а также искренностью братской любви, что, когда его военная служба не состоялась, Пахомий достаточно быстро проходит оглашение и принимает святое крещение в общине селения Шенесит (греч. Хенобоскион), а затем вскоре избирает путь иноческой жизни. Его руководителем в ней становится опытный подвижник Паламон, у которого и окормляется в течение семи лет молодой инок. Важность этого периода жизни преп. Пахомия состояла в том, что у опытного старца он прошел серьезную школу послушания: она-то и определила основные черты его монашеского миросозерцания190. Накануне смерти своего старца и по его благословению Пахомий начинает подвизаться самостоятельно в развалинах селения Тавенниси; спустя некоторое время к нему присоединяется его старший брат Иоанн (правда, скоро умерший) и еще несколько человек, взыскующих высшего любомудрия. «Для утверждения первых своих учеников в добродетели св. Пахомий наложил на них некоторые правила. Единообразие в пище и одежде было признано необходимым и в этом маленьком общежитии»191. Как осуществился переход от отшельнической и полуотшельнической формы иноческой жизни к собственно общежитию и как созрела сама идея строгой киновии в уме преп. Пахомия, остается во многом для нас сокрытым. Что это не было резким и неожиданным поворотом иноческого миросозерцания преподобного в новом направлении192 – очень вероятно, однако нельзя представлять данный переход и в виде медленного эволюционного процесса. Ибо произошло чудо рождения нового: Пахомий создал правила как таковые, и все его ученики и последователи рассматривали их в качестве дара небесного и «нормы истины»193. Без благодатной помощи свыше подобное чудо не рождается, и большинство древних источников, касающихся этого события, сообщают о явлении Ангела преподобному. Вряд ли Ангел дал ему устав в готовом виде, как это повествуется в «"Лавсаике"»194, поскольку в наиболее достоверных коптском и греческом «Житиях» преподобного «нет ни слова о том, что при этом явлении Ангел вручил Пахомию начертание для будущего иноческого общежития, не приводится здесь и этот первоначальный устав Пахомиева общежития»195. Тем не менее сама идея этого устава, несомненно, была открыта Пахомию свыше, хотя мысль о нем, скорее всего, достаточно долго созревала в уме великого подвижника. В основе его идеала общежительного монастыря лежали мотивы «назидания братий» и «плодоношения Богу»; преподобный исходил при этом из того, чтобы цель христианского совершенства могла бы быть достигнута путем упорядоченного ритма послушаний, молитв и богослужений практически каждым иноком. Этот идеал нисколько не противоречил идеалу преп. Антония, а являлся органичным развитием последнего, а поэтому вполне закономерно, что между двумя этими великими святыми (хотя лично они никогда не встречались), как и между их учениками, существовали самые дружественные и сердечные отношения196.

Дело преп. Пахомия увенчалось, при помощи Божией, полным успехом: к моменту его сравнительно ранней кончины (346 год; он стал жертвой одной эпидемии) под управлением преподобного находилось 11 монастырей, из них 2 женских; к концу IV века в них жило, по свидетельству Палладия, около семи тысяч монахов. Большинство общежительных обителей, руководствующихся правилами преп. Пахомия, располагались в Верхнем Египте, но одна (монастырь Метания) находилась недалеко от Александрии197. Блж. Иероним описывает жизнь этих иноков следующим образом: они «имеют в каждом монастыре отцов (игуменов), экономов, седмичных, слуг и настоятелей отдельно для каждого дома, так что в одном доме живут по сорок и более или менее братий, повинующихся одному настоятелю. В монастыре же одном, смотря по числу братий, бывает по тридцати или сорока домов; причем три или четыре дома соединяются в отдельную общину, частью для совместного выхода на работы, частью для очередных седмичных услуг. Кто первым вступил в монастырь, тот первым садится, первым встает, первым поет псалом, первым протягивает руку за столом, прежде других причащается в церкви. Внимание у них обращается не на возраст, а на образ жизни. В кельях они не имеют ничего, кроме исатия (рогожа, служащая постелью. – А.С.), двух лебитонариев (это род одежды египетских монахов, не имеющий рукавов) и одного уже изношенного – для спанья или работы; имеют они также по льняному покрывалу, по два клобука, козью кожу, которую называют милотью, льняной пояс, башмаки да посох – спутник в дороге. Больные пользуются чрезвычайным уходом и пищей, приготовленной в полном изобилии; здоровые же отличаются способностью к большому воздержанию... Братия, занимающиеся одним и тем же ремеслом, живут в одном доме и под ведением одного настоятеля; например, ткущие полотно живут вместе; приготовляющие рогожи составляют особую семью; швецы, мастера, делающие повозки, валяльщики сукон, башмачники, каждые порознь управляются своими настоятелями. По прошествии каждой недели все вообще представляют отцу монастыря отчеты в своих работах. Во главе всех монастырей стоит один главный начальник... Во дни Пасхи, исключая самых необходимых в монастыре людей, к нему собираются все, так что Страсти Господни празднуют вместе до пятидесяти тысяч человек»198. Таким образом, идея строгого устава общежития, рожденная преп. Пахомием, упорядочила и регламентировала стихию иноческой жизни, ввела ее в четко определенное русло. И недаром преп. Пахомий остался в памяти своих учеников как «возвышенный толкователь воли Божией», будучи для них своего рода, «недосягаемой вершиной монашеского предания»199, ибо благодаря ему появилась еще одна форма иноческой жизни, позволяющая богатому содержанию ее быть более доступной для многих христиан.

Очень близок по духу преп. Пахомию был другой великий светоч Церкви и законоположитель устоев монашества – св. Василий Великий. «Внутренний монах», главным занятием которого было, по словам св. Григория Богослова, «любомудрие, то есть отрешение от мира, пребывание с Богом, по мере того как чрез дольнее восходил он к горнему и посредством непостоянного и скоропреходящего приобретал постоянное и вечнопребывающее»200, он стал и великим организатором монашеского жития. Появившись на исторической сцене сравнительно поздно (род. в 330 году), св. Василий застал монашество не у его истоков, а уже в расцвете. В том числе на его родине Каппадокии и вообще в Малой Азии оно имело под собой уже достаточно сложившуюся традицию, связанную преимущественно с именем Евстафия Севастийского201. Созомен характеризует его следующим образом: «У армян, пафлагонян и обитателей припонтийских начало монашеской жизни положил, говорят, предстоятель церкви Севастийской Евстафий. Он ввел правила касательно всех частей благоговейного поведения – какие, то есть, употреблять яства и от каких воздерживаться, какие носить одежды, какие соблюдать обычаи – и начертал весь образ строгой жизни; так что аскетическую книгу, надписанную именем Василия Каппадокийского, некоторые приписывают Евстафию. Говорят, что, по любви к излишней строгости, Евстафий допустил некоторые странности, нисколько не согласные с постановлениями Церкви; но иные защищают его от этого упрека и обвиняют некоторых учеников его, что они осуждали брак, запрещали молиться в домах людей брачных, презирали брачных пресвитеров, постились в Господские праздники, собирались для богослужения в частных домах, чуждались людей, вкушавших мясо, и не хотели одеваться в обыкновенные хитоны и далматики, но употребляли одежду странную и необыкновенную и вводили много других новостей. Обманутые этим, многие женщины, оставляя своих мужей и будучи не в состоянии сохранять целомудрие, впали в прелюбодеяние; а некоторые, под предлогом благочестия, стригли волосы на голове и одевались не так, как прилично женщинам, но как свойственно мужчинам»202. Другими словами, иноческое движение в Малой Азии на первых порах своего развития имело характер излишне ригористического аскетизма (переходящего порой в свою противоположность) и сродного в некоторых чертах своих ереси мессалиан203. Вряд ли в подобных крайностях был виноват сам Евстафий – хотя и строгий подвижник, но чуждый «аскетических излишеств», перерастающих в антицерковность. Во всяком случае, трудно обвинить его в мессалианстве204.

Личность Евстафия оказала сильное влияние на формирование аскетических воззрений св. Василия205. Их связывала долгая дружба учителя и ученика вплоть до 373 года, когда они разошлись по догматическому вопросу о Святом Духе и св. Василий, судя по всему, остался верен сущности аскетики Евстафия, превзойдя только своего учителя в теоретическом осмыслении ее. Оба они рассматривали монашество не как некую «элиту», стоящую над «церковью несовершенных» и несколько особняком от нее, но как осуществление церковного идеала христианского совершенства тем путем, который в принципе доступен любому верующему206. Это ясно обнаруживается в одном из наиболее ранних творений св. Василия – «Нравственных правилах» (ок. 360 года), представляющем собой преимущественно сборник цитат из Нового Завета и недвусмысленно являющем тот факт, что все нравственно-аскетическое учение святителя (как, вероятно, и учение Евстафия, о котором мы имеем самые скудные сведения) зиждется на Священном Писании и целиком ориентировано на него207. Именно поэтому он говорит здесь, что, если христианину в первую очередь свойственна вера, действующая любовью (Гал. 5:6), то вере свойственна «несомненная уверенность в истине Богодухновенных глаголов, которая не колеблется никаким помыслом, наводит ли его естественная необходимость или прикрывается он видом благочестия»208. Вследствие чего эти «Богодухновенные глаголы» есть камень, полагаемый святителем в основание всей своей аскетики, сущностной чертой которой является своего рода «созерцание в действии»209. Поскольку же сии «глаголы» имеют равное значение и для иноков, и для клириков или мирян, то естественно, что нет и принципиально не может быть особой «этики для монахов» и особой – для «всех прочих христиан». Поэтому в творениях св. Василия с предельной четкостью выражается характернейшее свойство всего православного аскетического богословия – его всецелый и бескомпромиссный «антиэлитаризм».

Руководящим же началом аскетического богословия святителя, его жизненным нервом и всепроницающим лейтмотивом является добродетель любви, прежде всего – любви к Богу210. Ибо она не есть что-либо учением приобретаемое и «невозможно отвне научиться любви Божией; но вместе с устроением живого существа, разумею человека, вложено в нас некоторое прирожденное стремление (λόγος σπερματικός)211, в самом себе заключающее побуждения к общению любви». Эта любовь представляет собою как бы «родовую добродетель», поскольку «она силою своею приводит в действие и объемлет всякую заповедь»212. Любовь к Богу, как первая заповедь, немыслима, согласно святителю, без заповеди второй – любви к ближнему, ибо «чрез исполнение первой заповеди можно преуспеть и во второй, а чрез исполнение второй опять возвратиться к первой, и кто любит Господа, тот, конечно, любит и ближнего»213. Именно осуществление этих двух основных заповедей в их единстве, влекущее за собой стяжание и всех прочих добродетелей, является прямым путем к христианскому совершенству, стремиться к которому обязаны равным образом и монахи, и верующие, живущие в миру. Поэтому в одном из своих посланий (22-м), представляющем по сути дела аскетический трактат («О совершенстве жизни монашеской»), св. Василий говорит о христианском, а не о некоем особом монашеском совершенстве. В частности, здесь он замечает, что «христианину следует иметь помыслы, достойные небесного призвания, и жить достойно Евангелию Христову (δεῖ τὸν χριστιανὸν ἄξία τῆς ἐπουρανίου κλήσεως φρονεῖν καὶ ἀξίως τοῦ Εὐαγελίου τοῦ Χριστοῦ πολιτεύεσθαι)»214. И его знаменитые «Правила» (в двух редакциях – пространной и краткой) не есть монашеский устав в собственном смысле слова, а представляют собой сборник аскетических произведений, первоначально носивший название «Аскетикон». Позднейшие переписчики переименовали его в «Правила» (ὅροι), что дисгармонировало с миросозерцанием самого святителя, для которого единственным «правилом», «уставом» и «законом» было Священное Писание215. Вследствие чего, сам избрав монашескую стезю, основав обитель, а позднее, будучи уже епископом, руководя многими иноками, св. Василий видел в монашестве лишь наиболее благоприятную «среду обитания» для произрастания, цветения и плодоношения евангельских идеалов, которые являлись общими для монахов, мирян и клириков216. А подобное плодоношение данных идеалов, согласно святителю, немыслимо было вне Церкви. Ибо, по его убеждению, «единое человеческое естество рассечено грехом на множество враждующих частей. Воплощение на земле Единородного Сына Божия открыло возможность восстановления единства естества человеческого. Если люди следуют Христу, то они достигают того состояния, когда их множество не разделяет единого естества, и человечество, поскольку, конечно, возможно это для существ ограниченных, уподобляется Триединому Божеству. Осуществление этого идеала церковного или хотя бы приближение к нему св. Василий видит в монашеских общинах, где люди свободно объединяются настолько, что ясно видно их единое естество, которого не разрушает и которому ничуть не противоречит существование отдельных личностей»217. Следовательно, идеал евангельский и идеал церковный были нерасторжимы в аскетике св. Василия, как и в аскетике подавляющего большинства отцов и учителей Церкви.

И вообще, «все, что ни вводил св. Василий, он вводил потому, что так требовал дух жизни мироотречной. Все заводимое он старался осмыслить, чтобы исполнявшие то исполняли разумно, с убеждением, для чего он ввел беседы, в которых законы избранной им жизни выводил из Писания, подтверждал примерами отцов и объяснял некоторыми соображениями»218. Личный опыт иноческой жизни и общение со многими подвижниками привели его к убеждению относительно многих преимуществ общежительной формы монашества перед отшельнической. По собственным словам святителя, «поприще подвижничества, благонадежный путь к преуспеянию, постоянное упражнение и поучение в заповедях Господних – это совокупное жительство братий, целью имеющее славу Божию, по заповеди Господа нашего Иисуса Христа»219. Поэтому св. Василий стал таким же основателем киновий в Малой Азии, как и преп. Пахомий в Египте, причем независимо от последнего220. Характерно, что тип киновий св. Василия не был столь строго общежительным, как монастыри преп. Пахомия, включая в себя «элементы отшельничества» и будучи в чем-то сродни палестинским лаврам. И недаром св. Григорий, оценивая труды своего друга по устроению монашества, говорит: «Василий превосходнейшим образом соединил и слил оба сии рода жизни (общежительную и пустынническую. – А.С.). Построил скиты и монастыри не вдали от общин и общежитий, не отделял одних от других как бы некоторою стеною и не разлучал, но вместе и привел в ближайшее соприкосновение, и разграничил, чтобы и любомудрие не было необщительным, и деятельность не была нелюбомудренною, но как море и суша делятся между собою своими дарами, так и они бы совокупно действовали к единой славе Божией»221.

Кстати сказать, и сам св. Григорий Богослов вложил свою немалую лепту в развитие монашества и аскетического богословия222. Внутренне склонный к уединению и созерцанию, он, по Промыслу Божиему, был вовлечен в активную церковную жизнь и силою обстоятельств принужден был большую часть зрелого периода жизни провести в борьбе с еретиками, отстаивая чистоту Православия223. Лишь в конце земного жития своего он обрел ту «исихию», к которой был склонен всегда. Свою искреннюю и горячую приверженность аскетическому образу жизни святитель выразил преимущественно в поэтических произведениях. Здесь он, в частности, воспевает иноков как Христоносцев, «которые стоят превыше земли, не связаны узами супружества, едва касаются мира, и день и ночь своими песнопениями славят Царя, чуждаются земных стяжаний, какими князь мира обольщает жалких земнородных, издеваясь над ними тем, что отдает дары сии то то­му то другому... Они не имеют нужды в ребре, которое бы любило плоть свою, не опираются на юную руку, то есть на детей, не полагают надежды на единокровных и на товарищей, на кровь и на прах, который наутро погибнет; они в городах и обществах не гордятся самонадеянною крепостию, похожею на крепость бессильного ветра, не гоняются за быстролетною человеческою славою – этим услаждением сновидца, но к Богу возводят всецелый ум, к Божественному твердому камени привязывают корабль свой. Они – таинники сокровенной жизни Христа Царя, и когда она явится, возблистают славою, созерцая чистое сияние Троицы, воедино сходящейся и открывающейся очам непорочным, созерцая и великую славу небесного воинства не в темных обликах и не в немногих следах истины. Но сие будет впоследствии; по крайней мере, все здешнее есть ничего не стоящий дым и прах для тех, которые предпочли небесную жизнь...»224 И хотя по своему психологическому типу св. Григорий отличался от св. Василия225, оба святителя были вполне единодушны в своих аскетических идеалах. И не случайно, что св. Григорий Богослов принимал достаточно деятельное участие в редактировании «Правил» св. Василия226.

В принципе вполне согласен с ними в своем подходе к христианскому аскетизму был и третий великий каппадокиец – св. Григорий Нисский, хотя его личный жизненный путь отличался от пути святых Василия Великого и Григория Богослова227. Ибо «несмотря на подвижнический вообще дух того времени и особенное уважение к иноческой аскетической жизни, так высоко ценившейся благочестивыми христианами первых веков, несмотря даже на строго-подвижнические воззрения, усвоенные, по смерти отца, всем вообще домашним семейством св. Григория, – Григорий тем не менее вступает в брак с благочестивою христианкою по имени Феосевия, находя, что истинно христианская жизнь вполне совместима с брачным состоянием»228. Но традиции семьи, и прежде всего влияние брата, св. Василия, которого св. Григорий Нисский называет «общим нашим отцом и учителем»229, не могли не сказаться на миросозерцании будущего великого богослова, которого преп. Максим Исповедник называет «вселенским учителем», а VII Вселенский Собор – «отцом отцов»230. Не исключено, что св. Григорий посещал (скорее всего, до своей женитьбы) «семейный монастырь» в Анези, где помимо Василия подвизались его мать Эмилия и сестра Макрина, обретя там первые навыки иноческой жизни231. Поэтому не случайно, что, уже будучи женатым, св. Григорий пишет аскетический трактат «О девстве» (около 371 года). Здесь святитель, правда, говорит, что его ведение о благах, даруемых девством, является для него лично как бы «тщетным и бесполезным» (ματαία καὶ ἀνόνητος ἡ γνῶσις ἐμοὶ τῶν τῆς παρθενίας καλῶν)232, подразумевая, конечно, факт своего пребывания в браке, но высказывает искреннюю приверженность христианскому подвижничеству. Примечательно, что «основным пунктом этого сочинения служит вопрос: что такое жизнь сама в себе и что такое жизнь, которую проводит большинство людей? Ответом на этот вопрос служит беспощадная критика фактов действительности и утверждение евангельского положения, что весь мир во зле лежит. С признанием этого положения выдвигается вопрос об освобождении мира от зла. Средство к этому освобождению указывается в неуклонном направлении человеческой воли к Богу, а средством к осуществлению этого неуклонного направления признается παρθενία – девство, которое не есть только безбрачие тела, но по преимуществу безбрачие духа есть φιλοσοφία»233. Характерно, что в «Житии» своей сестры Макрины («Послании о житии святой Макрины»)234 святитель говорит, что «посредством такого любомудрия (то есть посредством подвижнической жизни) она взошла на вершины человеческой добродетели (πρὸς τὸν ἀκρότατον τῆς ανθρωπίνης ἀρετῆς ὅρον ἑαυτὴν διὰ φιλοσοφίας ἐπάρασα) (Послание о житии святой Макрины. 1, 27–29). Причем она вела подобный строгий образ жизни долгое время, восходя по ступеням духовного преуспеяния, так что ее любомудрие постоянно возрастало, устремляясь к самой возвышеннейшей из доступной людям чистоте (11, 45–48). Эта чистота в глазах св. Григория Нисского представляется неразрывно связанной с бесстрастием (ἀπάθεια)235, то есть стойкостью в многочисленных скорбях и искушениях, и подобное сочетание чистоты и бесстрастия уподобляло св. Макрину Ангелу (22, 25–31). Таким образом, блаженная сестра, несмотря на свой «слабый пол», являет собой в жизнеописании святителя образец подлинно «непобедимого борца» (τις ἀθληνὴς ἀκαταγώνιστος) Божия (14, 27–29), осуществив на деле идеал христианской жизни.

Следовательно, поставляя в центр всей своей аскетики внутреннее целомудрие (тождественное любомудрию), епископ Нисский подчеркивает общехристианскую значимость аскетического идеала вполне в духе св. Василия236. Согласно св. Григорию, «не одни только девственники, а также и лица, ведущие брачную жизнь, должны пользоваться благами этого мира не иначе, как “по закону бесстрастия”, то есть должны нисколько не привязываться своим сердцем ко всему мирскому, а, напротив, обращать свой взор к небесному отечеству и к нему одному стремиться всем своим существом. Таким образом, “закон бесстрастия”, которым должны определяться отношения ко всему нас окружающему, как и “благочестивый образ жизни” вообще, обязателен для всех христиан, будут ли то мужчины или женщины, девственники или лица брачного состояния, и, следовательно, в этом отношении между ними различия какого-либо быть не должно»237. И не случаен тот факт, что переход самого св. Григория Нисского к жизни монашеской в собственном смысле слова был очень органичным и не повлек за собой никаких внутренних потрясений: после смерти св. Василия (379) он, овдовев (ок. 386), стал руководить малоазийским иночеством, продолжая дело своего покойного брата вплоть до собственной кончины.

Сподвижником св. Григория Нисского в деле устроения малоазийского монашества в 80–90 годы IV века был еще один ученик св. Василия – св. Амфилохий Иконийский, взявший на себя основную тяжесть борьбы с мессалианством. По сравнению с первыми тремя каппадокийскими отцами св. Амфилохий обычно остается в тени. Г. В. Флоровский характеризует его следующим образом: «Амфилохий не был мыслителем. Он богословствовал, как пастырь и учитель, противополагающий учение Церкви лжеучению еретиков. Это не лишает его богословия оригинальности. В нем чувствуется ясность горячей и спокойной веры»238. Оценить в полной мере богословскую значимость св. Амфилохия мешает плохая сохранность его творений, от которых до нас дошли незначительные остатки239. Поэтому не совсем корректным представляется суждение о нем как о «церковном деятеле», по преимуществу интересующимся в первую очередь «практикой христианства», а не как о богослове, тяготеющем к сфере «чистого учения»240. Во-первых, слишком узка основа источников для подобной оценки, а во-вторых, в христианстве «практика» вообще немыслима без «теории» и наоборот, а поэтому разграничение «церковного деятеля» и «богослова» всегда имеет сильный момент условности и относительности. Но если вопрос о соотношении в личности св. Амфилохия «церковного деятеля» и «богослова» достаточно спорен, то нет никаких сомнений в искренней приверженности этого святого отца монашеским идеалам. Об этом свидетельствует уже один тот факт, что, оставив свою почетную и прибыльную профессию ритора и адвоката, он вместе с престарелым отцом (также Амфилохием) удалился в пустыню. «Из занятий, которым он посвящал здесь время, известны только молитва днем и ночью и услуги отцу, нуждающемуся в успокоении и помощи по глубокой своей старости». Причем одним из побуждений, заставивших св. Амфилохия удалиться в пустыню, «было опасение избрания во епископа». Тем не менее «не избежал он определения Божия. Через год своей пустынной жизни или немногим более он против воли своей и отца своего избран был епископом смежной Писидийской области во епископа Иконии. Такое неожиданное избрание повергло в скорбь и его самого, и отца его. Истинные друзья не оставили их без утешения» – и св. Григорий Богослов, и св. Василий Великий прислали ему утешительные послания241. Став же архиереем, св. Амфилохий мужественно нес свой крест, мудро окормляя паству и борясь за чистоту веры против всяких еретиков. И когда его епархию наводнили мессалиане (евхиты – специфичная «монашеская ересь», утверждающая значимость для спасения только одной молитвы и отрицающая церковные таинства и иерархию)242, то св. Амфилохий, «усердно содействующий пастырям других церквей в борьбе с еретиками, как скоро узнал о распространении этой новой ереси, со всей ревностью восстал против нее, и его паства по-прежнему осталась верною Православию»243. Именно в противоположность этим еретикам, отрицающим брак как скверну, он развивает «учение о равноценности брака и девства. Так, в одной из бесед, сказав о высоком достоинстве девства и о почетности брака, он продолжает: “Говоря так, возлюбленные, мы не возбуждаем войны между браком и девством, но удивляемся тому и другому как необходимым друг для друга, так как Владыка и Предусмотритель того и другого не противопоставляет одно другому, ибо в том и другом есть благочестие и без честного благочестия нет ни достохвального девства, ни честного брака” (Orat. I, 45В)"2.

Таким образом, благодаря трудам названных великих каппадокийских отцов Церкви, а также усилиям многих малоизвестных или неизвестных подвижников малоазийское иночество к началу V века обрело силу и расцвело благоуханными цветами монашеских подвигов в такой же степени, как иночество египетское и палестинское. И вообще, к этому времени монашество встало на твердую почву во многих областях и уголках Римской империи, а также за ее пределами. Например, своеобразные черты обрело сирийское (особенно восточносирийское) иночество, развившееся самостоятельно и давшее христианскому миру множество выдающихся подвижников и глубоких богословов244. Одним из них был Афраат Персидский Мудрец, деятельность которого приходится на первую половину IV века и который, возможно, мученически скончался во время гонений на персидских христиан при Шапуре II. Среди его 23 творений (гомилий) особое внимание привлекает шестая гомилия, где речь идет о «членах (сынах, дщерях) завета» – явном прообразе иноков245. Это произведение, написанное в присущей Афраату поэтической манере, пронизано, как и прочие творения этого сирийского автора, духом Священного Писания, ссылки на которое и реминисценции из которого наполняют каждую страницу его. «Чад завета», называемых также «братиями Мессии», Персидский Мудрец призывает восстать от сна, в который их погружает век сей, и пробудить сердца свои к лицезрению Бога Небесного, ибо грядет «Жених Славы», обручившись с Которым они должны войти в Брачный Чертог (ср. Мф. 9:15; 25:1–13). Для этого нужно стать чуждыми этого мира, как чужд был Он, причаститься Его страданий, чтобы жить Его воскресением, быть бедными в веке сем, чтобы обогатиться Его научением, стучаться в двери небесные, чтобы они отверзлись. Особое место в этой проповеди Афраат уделяет духовной брани. Каждый «член завета» должен, по его мнению, получить «воспитание борца (атлета)», заключающееся в постоянном хранении себя от греховного мира и его соблазнов, а также в непрестанном уподоблении Ангелам; надев шлем спасения и взяв всеоружие Божие (Еф. 6:13–17), он обязан выйти на битву, все время очищая себя для этого подвигом воздержания, стяжая всегда «Дух Мессии», совлекая с себя ветхого человека и облачаясь в человека нового (Еф. 4:22–24), помыслы свои постоянно обращая к закону Господа и отсекая всякие мирские помыслы. При этом необходимо помнить, что супротивник ловок, коварен и искусен, но тот, кто обладает крыльями Духа, может воспарить и стать недосягаемым для стрел лукавого. Пока Святой Дух пребывает в человеке, сатана боится приблизиться к нему, но он улучает всякий удобный момент и зорко подстерегает подвижника, чтобы при малейшей оплошности подвергнуть его испытанию искушениями и убедиться, что он подлинно верен Господу. Лукавый не видит, когда Дух оставляет подвижника, но по внешнему поведению его (признакам гнева, гордыни и пр.) улавливает, что сердце «сына завета» погрузилось в суетные помыслы мира, и тогда начинает навязывать ему свою волю. Увидев же, что тот бдит, пребывает в молитве и размышляет над законом Господним, отступает – и Дух вновь вселяется в подвижника.

Вообще, творения Афраата являются ярким свидетельством того, «как широко были распространены аскетические тенденции среди персидских христиан и как успешно они укоренялись, давая прекрасные плоды в критические времена церковной жизни. Весьма многие из членов персидской христианской общины, оставляя все, зачисляли себя в ряды «сынов завета», желая проводить богоугодную жизнь. По-видимому, многие поступали в этот союз еще с самых юных лет. По крайней мере, Афраат говорит: «...нужно жить таким именно образом, о котором сказано у пророка Иеремии: “блажен человек, когда он несет иго свое от юности своей; сидит уединенно и молчит, ибо иго свое он наложил на себя”... и затем добавляет, что тот, кто несет иго Христово, должен пребывать в чистоте». Вступление в ряды «сынов завета» было связано с обетами: они «давались пред лицом всего союза, то есть его действительных и будущих, пока только приготавливающихся ко вступлению в союз, членов. Дабы обеты, даваемые вступающим, были совершенно добровольны, на обязанности проповедников союза лежало разъяснять сущность этих обетов, тяжесть их достодолжного выполнения. Ищущий места среди членов союза должен был серьезно подумать, вынесет ли он то бремя, которое желает взять. В случае колебания или сомнения, вообще неподготовленности аспирант мог отказаться от своего намерения и, по мнению Афраата, в этом случае поступал лучше, чем если бы он, слабый и малодушный, взялся бы за подвиг, ему непосильный... Обеты подвижнической жизни (наиболее характерный из них девство, что и понятно само по себе и доказывается тем, что для Афраата “девство” и “святость” почти синонимы, равно “святой” и “сын завета”, аскет) давались на всю жизнь, и поэтому возвращение к жизни даже с собственною прежнею женою считается уже прелюбодеянием»246. Свою верность Господу многие «чада завета», о которых пишет Афраат и к которым он сам принадлежал, засвидетельствовали мученическим венцом во время многолетних гонений на персидских христиан.

В первой половине IV века, как отмечает Р. Прайс, мы не обнаруживаем еще в Сирии монашества в полном его расцвете, но сирийские подвижники и в это время обнаруживают свою активную деятельность, проявляющуюся среди прочего и в обращении язычников, коих множество еще обреталось по всей Сирии247. На сей счет Созомен сообщает: «Сирия же, или так называемая Кела и страна за нею, кроме Антиохии, хотя и медленнее принимали христианство, однако не оставались также без духовных любомудрствователей. И эти мужи были и казались тем мужественнее, чем больше испытывали ненависти и козней от тамошних жителей: они великодушно противодействовали им, не защищаясь и не отмщая за себя, но с готовностью перенося оскорбления и побои со стороны язычников»248. Примечательно, что в IV веке, когда в Сирии (особенно восточной) осуществлялся переход от «протомонашества» к собственно монашеству, характерной чертой древнего иночества было «странничество», возможно, каким-то образом связанное с «купеческой культурой», определявшей «духовный лик» сиро-месопотамского ареала в отличие от ареала египетского с его преимущественно «сельскохозяйственной (оседлой) культурой»249.

Переход к собственно монашеству в сироязычном ареале Востока осуществился, скорее всего, в середине и второй половине IV века. Сами сирийцы «с полным убеждением называют Мар-Евгена “отцом всех монахов” Востока, просветителем или “учителем восточных стран”, “строителем Церкви восточной” и даже “вторым Христом”»250. Его «Житие», несмотря на множество легендарных деталей, восходит в основе своей, вероятно, к этому периоду становления сиро-персидского монашества, вследствие чего «есть серьезные основания предполагать, что монашество в его общепринятой (египетской) форме стало распространяться в Персии около 363 года»251. Как гласит это «Житие», Мар-Евген был родом из Египта, подвизался некоторое время в обители преп. Пахомия, а затем отправился в восточную Сирию. «И из тамошних отцов пошли со святым 70 мужей, чтобы идти с ним до страны Месопотамской во владение города Низибии»252. Таким образом, напрашивается довольно вероятное предположение, что египетское иночество наложило свой отпечаток на окончательное оформление автохтонной сирийской аскетической традиции, дав ей импульс к преобразованию в монашество. Стихотворная «мемра» о св. Мар-Евгене, принадлежащая, как считает А. Дьяконов, перу Феодора Мервского (VI век), усиливает вероятность данного предположения. Знаменательны следующие слова автора этой «мемры»: «Египет, мать всяких нечестий и нелепостей, с явлением Сына стал начатком к служению правде. Внутри его (Египта) впервые возникли сонмы благословенные иноков, от него начались и возобладали во всей вселенной. Из него вышел также и атлет праведности, муж подвигов и исповедник испытаний заветов Сына. В стране египтян принял доблесть жизни подвижнической и в Месопотамии положил сокровища в жизнь людям. Знаменитый Евген – вот наименование мужа, о котором я сказал: он есть причина жизни для обитателей страны нашей. Послало его мановение [Божие] из Египта в страну парфян, и пришел и поселился на горе Марды подле Собы. В этом городе умножилось учение его – ученика Истины, и он (город) принял его в начале пришествия его в Месопотамию»253. Следовательно, «странничество», как характерная черта древнего монашества, оплодотворяло семенами иночества не только области Римской империи, но и сопредельные с ней страны.

Вообще можно отметить, что притягательная сила монашества повела к своего рода «религиозной миграции», игравшей весьма существенную роль в жизни общества ранней Византии: жаждущие «высшего любомудрия» и аскетических подвигов устремлялись в Египет, Палестину и Сирию254. «В результате подобного стремления со всех концов империи в обители и пустыни Востока в этих последних образовалась настоящая смесь племен, языков и наречий»255. Однако данная миграция происходила не только в одном направлении, так сказать, «из городов в пустыни», но и в обратном – «из пустынь в города» (хотя последнее движение хронологически следовало за первым, будучи своего рода «откатной волной»). Ибо радетели истинного любомудрия подвизались не только в пустынях, горах и лесах, но и селились в городах, многие из которых стали средоточиями монашеской жизни. Одним из таких средоточий был Константинополь, где обители, по мнению некоторых ученых, возникли еще в царствование Константина Великого256. В качестве свидетельства подобного движения «из пустынь в города» может служить судьба преп. Александра, начальника обители «Неусыпающих»257, который, совершив «исход из Месопотамии», после долгих странствий осел в Константинополе, обосновав здесь знаменитый монастырь, «где иноки занимались непрерывным совершением богослужения»258. Эта обитель стала своего рода матерью многих византийских монастырей; в частности, когда в 463 году вельможный ктитор Студий задумал основать ставший впоследствии знаменитым свой (Студийский) монастырь, устав и первых иноков для него он испросил у тогдашнего настоятеля обители «Неусыпающих» преп. Маркелла259.

Можно указать еще один достойный пример городского иночества – Руфинианский монастырь близ Халкидона260. Основанный около 392 года известным в свое время префектом претория Руфином в непосредственной близости от столицы Византии, он Первоначально был населен египетскими иноками, но после смерти Руфина эти насельники вскоре покинули обитель (около 396 года). Новую жизнь в нее вдохнул преп. Ипатий, родом из Фригии261; поселившись здесь примерно в 400 году с двумя сотоварищами (Тимофеем и Мосхием), он быстро привел обитель в порядок, и вскоре число иноков в ней возросло до пятидесяти. «Житие св. Ипатия»262 содержит много назиданий этого аввы, которые представляют несомненный интерес для понимания духа древнемонашеского аскетического богословия. Традиционная для этого богословия тема любви к Богу и ближним увязывается преподобным с «сокрушением (умилением) от Духа Святого» (κατάνυξις τοῦ ἁγίου πνεύματος), позволяющем человеку осознать, что «проходит образ мира сего» (1Кор. 7:31). Такое осознание мирской тщеты и суеты приводит к отречению от мира и уходу в уединенное место, где можно в безмолвии молиться Богу (ἀπελθεῖν ἐν ἰδιάζοντι τόπῳ καὶ ἐν ἡσυχίᾳ δέεσθαι τοῦ θεοῦ), угождая только Ему одному. Монашеская жизнь, немыслимая без размышления над Священным Писанием и проникновения в смысл наставлений святых отцов, дарует опытное (ἐξ αὐτῆς τῆς πείρας) познание того, как следует должным образом угождать Господу; это же познание на опыте стяжается только путем скорбей и искушений, исходящих от диавола, внушающего нам, что благом для нас являются обильные яства, изысканные вина и рождение детей в законном браке, – все это суть приманки его. Заманив ими, лукавый затем погружает человека, склонившего свою волю к прилогам его, в многохлопотные заботы века сего, так что тот начинает забывать и дорогу в храм, становясь непричастным ведению Божиему. Наоборот, скорби и искушения есть прямая стезя к этому «гносису», обретаемому лишь в духовной брани, которую сатана иногда доводит до мученичества (μαρτυρῆσαι) подвижника. Только через искушения и скорби иноки вступают «в ангельский полк» (εἰς ἀγγελικὸν τάγμα), наподобие Ангелов прославляя Бога своими делами и добродетелями, в число которых входят в первую очередь любовь к Богу и ближним, воздержание, исихия, терпение, нестяжательность и пр. Проводя таким образом ангельскую жизнь на земле (ἐπὶ γῆς ἀγγελικὸν βίον), они, с помощью благодати Христовой, ниспровергают все козни диавольские (ср. Еф. 6:11) и тем самым превосходят даже Ангелов (ссылка на 1Кор. 6:3: Разве вы не знаете, что мы будем судить ангелов?). Ведь Ангелы – нетелесны и не могут грешить, а для нас сама плоть есть искушение (ἡ δὲ σὰρξ ἅυτη πειρασμὸς ἡμῖν ἐστιν), и достойно прошедшие его удостаиваются высшей награды. Таким достойно проходящим через искушение Господь уже здесь уделяет особые дары, освобождающие их от рабства миру и житейских попечений, а также позволяющие в безмолвии предаваться созерцанию Бога. Поэтому монахам следует непрестанно благодарить Его за эти дары – благодарить даже тогда, когда жестокие скорби разлучают подвизаю­щихся с Ним. Ведь, как говорит преподобный, не мир (покой) питает воина (στρατιώτην εἰρήνη οὐ τρέφει), а сражения; поэтому истинный воин Христов не забывает о Господе и в самой жаркой схватке (гл. 24).

Приведенных немногих выдержек из поучений преп. Ипатия вполне достаточно для того, чтобы заметить, что и особые условия городской жизни не изменили сути аскетических воззрений древнего иночества. И в пустынном отшельничестве, и в сутолоке шумного града монашество всегда пребывало равным и тождественным самому себе. Стремление угодить единому только Богу, любовь к Нему и образу Его, затемненному грехом в человеках, бесстрашие истинных воинов Божиих, всегда готовых к кровавой сече в духовных бранях, – все это одинаково характеризовало древних иноков, различных по своему национальному происхождению и подвизающихся в разных местах: Египте и Сирии, Палестине и Малой Азии, Греции и сопредельных с ней стран. Идеал исихии – внутреннего безмолвия, сопряженного с постоянным собеседованием с Богом в молитве и свободным полетом облагодатствованного Спасителем человеческого духа, сбросившего с себя оковы плоти, попорченной скверной греха, и облекшегося в светлые одеяния плоти обоженной, – особенно характерен для восточного монашества эпохи своего начального развития. Иноческий постриг принимали лучшие из лучших, самые верные из верных Господу: юноши и девы, зрелые мужи и убеленные сединой старцы, печальные вдовы и наслаждавшиеся земным и преходящим счастьем супружества жены, простые крестьяне и сиятельные вельможи, рабыни и знатные матроны, неграмотные простецы и изощренные в мирской мудрости ученые мужи – все они за стенами обителей и в суровых пустынях становились равными в Господе. Ибо все устремлялись к одному, высшему любомудрию, к подлинной философии Христовой, горнии высоты которой неумолимо влекли к себе желающих быть осиянными любовью Божией.

Глава 2. Западная аскетическая традиция и влияние на нее восточного монашества (IV – начало V века)

С греческого Востока монашество проникло на латинский Запад, где распространение его начинается со второй половины IV века263. Семена иноческих идеалов здесь упали на благодатную почву, ибо аскетизм, как уже упоминалось выше, был у западных христиан II-III веков не в меньшем почете, чем у восточных. По словам М. Скабаллановича, «на Западе монашество развилось главным образом из подражания Востоку, хотя еще в начале III века в Вероне были две затворницы, Тевтерия и Туска. Начало монашеству на Западе положено в IV веке ознакомлением с восточными, особенно египетскими, подвижниками. Этому ознакомлению способствовали особенно св. Афанасий Великий, блж. Иероним, Руфин своей “Историей монахов”, блж. Августин и преп. Кассиан. Афанасий Великий был сослан в 335 году в Трир, где рассказывал о жизни египетских отшельников, а впоследствии и сюда... прислал свою “Жизнь Антония”; по словам блж. Августина, в Трире два военных, тронутых жизнью Антония, стали монахами и склонили к тому же своих невест; в 341 году Афанасий Великий приезжал в Рим с двумя монахами, которые рассеяли господствующее здесь ложное представление о монашестве и вселили симпатии к нему»264. Аскетическое мировосприятие, характерное для многих из последователей Господа на Западе, в IV веке еще более окрепло и распространилось, о чем свидетельствуют многие памятники латинской христианской письменности. В частности, можно указать, что традиционная апология девства занимает в них, как и раньше, значительное место. Так, св. Иларий Пиктавийский, сам человек строгой жизни и, судя по всему, со времени своего вступления в клир живущий с супругой только в духовном браке, советует дочери, обратившейся к нему по поводу сватовства, избрать «другого Жениха, дающего Своей возлюбленной нетленную вечность», то есть «отказаться от брака и посвятить себя девству»265.

Одним из главных носителей светлых идеалов христианского целомудрия на Западе, подготовившим почву для произрастания цветов монашества здесь (особенно в Италии), был св. Амвросий. По жизни своей великий подвижник, он своим клирикам подавал пример, как соединить строгую подвижническую жизнь с обязанностями пастыря Церкви. «Сам же чтимый епископ, говорит очевидец Павлин, был мужем великого воздержания, долгих бдений и трудов; ежедневно он умерщвлял свою плоть постом, который прерывал только по субботам и воскресеньям и в праздники знаменитых мучеников. Он прилежал молитве днем и ночью и не уклонялся от труда писать книги своею рукою, если не был удерживаем от сего болезнью телесною». Будучи строг к себе, он был добр, ласков и доступен ко всем. «Он радовался с радующимися и плакал с плачущими. Если кто, падши, исповедывал ему грех свой, он так плакал, что и того возбуждал к слезам. Заботясь о клире, он покровительствовал инокам и любил обитель их, находившуюся близ Медиолана. Слово его было особенно сильно и увлекательно, когда он говорил о девстве и девственницах, так что многие матери в Медиолане, боясь за дочерей своих, употребляли усилия к удалению их от его проповеди; но истинно благочестивые родители приводили к нему дочерей для благословения и принятия девственного покрывала из далеких стран. “Из Пиаченцы идут для посвящения девы, из Болоньи идут, из Мавритании идут, чтобы принять здесь монашеский покров”, – говорил он сам в обличение врагов девства»266.

Естественно, что св. Амвросий «высоко ставит добродетель девства, почитая ее даже основною добродетелью. Она, по его словам, имеет своим отечеством небо, своим начальником Христа, плоть Которого не видела тления, а Божество не было причастно греху, своим образом – Церковь. Девственницы окружены особою стражею из Ангелов, жизни которых они подражают»267. Естественно, что этим святым отцом, как и другими светочами Церкви, не подвергается сомнению достоинство и святость христианского брака, но девству он отдает несомненное преимущество, говоря: «Хороши оковы (vincula) брака, но все-таки они остаются оковами; хорошо супружество (conjugium), но все-таки оно связано с ярмом и само представляет ярмо мира (jugo mundi), так как жена более желает угождать (placere) мужу, чем Богу». При этом св. Амвросий указывает, что, при всех своих преимуществах, дар девственной жизни не может быть общим уделом, а «является лишь достоянием немногих (раuсоrum quippe hoc munus est. Illud omnium)». Соответственно подобной высокой оценке девства, Медиоланский епископ важнейшее значение придает и христианскому подвигу поста, который, как и целомудрие, имеет не земное, человеческое происхождение, но «небесное, Божественное: пост служит содержанием и образом жизни небесной (substantia et imago coelestis), является жизнью Ангелов (jejunium vita est angelorum). В силу этого на земле он является необходимым средством для приобретения нравственной чистоты и невинности; он обозначается как обновление души (refectio аnimае), пища ума (cibus mentis est), смерть вины (culpae mors), уничтожение грехов (excidium delictorum), основание нравственной чистоты (fundamentum castitatis); насколько чистота мыслится нераздельно с возвращением благодати, пост вместе с тем является средством спасения (remedium salutis), корнем благодати (radix gratiae). Добродетель поста настолько велика и сильна, что может поднять людей на небо»268.

Возвышая добродетель целомудрия, св. Амвросий стремился все свое аскетическое богословие основывать на Священном Писании. По его словам, «мы, конечно, по праву осуждаем все те новшества, которые не были учением Христа, а Христос есть путь для верных. Рассмотрим же, учил ли Христос целомудрию, или, может быть, Он считал нужным отвергать его. И есть, говорит Он, скопцы, которые сделали сами себя скопцами для Царства Небесного (Мф. 19:12). Есть, следовательно, славное воинство, которое воинствует для Царства Небесного. Итак, уже тогда Господь учил, что должно существовать непорочное стремление к целомудрию. Затем и апостолы, замечая, что (целомудрие) стоит выше других (добродетелей), говорят: Если такова обязанность человека к жене, то лучше не жениться (Мф. 19:16). Этими словами они высказали суждение, что бремя супружеских оков тяжело, и поэтому предпочли дар (gratiam) истинного целомудрия. Но Господь, зная, что целомудрие, возвещаемое всем, должно составлять предмет подражания для немногих, сказал: Не все вмещают слово сие, но кому дано (Мф. 19:11), то есть: целомудрие не составляет удел множества (людей) и не есть явление обыкновенное; и не даруется оно ради слабости, а подается ввиду добродетели»269. Поскольку же целомудрие есть «цвет из цветов» кафолической Церкви и избравшие его суть «избранные из избранных» (подразумевается, естественно, «избранничество» подвига, труда и скорбей), то, согласно Медиоланскому епископу, тем страшнее падение таких «избранников», их позорное дезертирство, навлекающее кару на них самих и служащее пагубным соблазном для других. Поэтому в своем сочинении «О падении посвященной девственницы» он говорит: «Скажет кто-нибудь: лучше вступить в брак, нежели разжигаться (1Кор. 7:9). Но ведь эти слова касаются той, которая еще не дала обещания, которая еще не возложила на себя покрывала. Та же, которая обещалась Христу и приняла священное покрывало, уже вступила в брак, уже сочеталась с бессмертным Мужем. И если она захочет выйти замуж даже по общему закону супружества, то и тогда она совершает прелюбодеяние, делается служительницей смерти. Если же это так, то что нужно сказать о той, которая оскверняет себя постыдным блудом тайно и скрытно и в то же время представляется такою, какою она не состоит? По одеянию она девственница, но на самом деле она уже не девственница; она сугубо прелюбодействует: и делом, и притворством»270.

Предъявляя столь высокие требования к избравшим девственную жизнь, св. Амвросий ясно осознавал, что «на земле человек достигает только полусовершенства, полное же совершенство для него станет возможным лишь там, в будущей жизни»271. Поэтому, по его словам, «девство не может быть повелеваемо, но только желаемо: то, что превыше нас, и выражается более в форме совета (in voto), а не в форме научения (in magisterio)»272. Однако раз выбран этот самый тяжкий и самый тесный путь, то возврата с него нет, ибо возложивший рук у свою на плуг и озирающийся назад, не благонадежен для Царствия Божия (Лк. 9:62). В то же время необходимо отметить, что, будучи сам строгим подвижником и призывая «самых верных из верных» на этот путь, святитель паче всего ценил кротость, любовь и смирение. В этом плане показательны его слова: «Когда конец добродетелей наипаче состоит в том, чтобы взирать на пользу многих, то умеренность почитается изящнейшею из всех добродетелей, ибо она и самым тем, коих осуждает, не делает обиды, и осужденных творит достойными разрешения. Единая она распространила Церковь, кровью Христовою искупленную, учреждая спасительный конец искупления так, чтобы оный был сносен умам человеческим, приятен мыслям и непротивен сердцам. Понеже кто старается исправить пороки человеческой слабости, тот должен самую сию слабость собственными своими плечами поддерживать и как бы весить, а не отвергать... Почему Господь Иисус сострадал нам, да не устрашит, но призовет нас к себе. Пришел кроток и смирен... И так как Господь Иисус упокоевает, а не исключает и отвергает, и справедливо избрал таких учеников, которые бы, проповедуя волю Господню, собрали народ Божий, а не отвергали бы». По этой причине «не должно считать между учениками Христовыми тех, кои вместо кротости дышат жестокостью и вместо смирения облекаются гордостью и, сами ища милосердия Божеского, другим оное отрицают»273. Следовательно, нравственно-аскетическому учению св. Амвросия, как и аскетике подавляющего большинства отцов Церкви, чужд жесткий ригоризм: строгий и принципиальный к самому себе, он был снисходителен и кроток к другим – это и составляет одну из существенных черт православной этики.

Пример св. Амвросия (а число таких примеров можно было бы значительно приумножить) наглядно представляет тот факт, что аскетические идеалы были столь же глубоко укоренены и широко распространены на христианском Западе IV – начала V веков, как и на христианском Востоке. Вследствие этого здесь «распространеннейшею формой жизни аскетически настроенных мирян являются общежития аскетов или аскеток около города или в самом городе (аскетерии) – divesoria sanctorum, как называет их блж. Августин. От этих аскетериев через отдельные группы и семьи, ведущие более строгий образ жизни, как группа Марцеллы или семья Павлы, впоследствии вместе с Иеронимом переселившейся в Вифлеем, незаметен переход к обыкновенным мирянам. С другой стороны, были и люди, уходившие от мира, бежавшие на Восток, как Иероним, Руфин и обе Мелании, основавшие там монастыри. Но насколько здесь Запад самостоятелен, сказать трудно. Во всяком случае, влияния родины монашества – Востока сказались очень рано и сплелись до неразличимости с западною аскетическою струей»274. Такого рода «аскетерии» (к ним, скорее всего, принадлежал и монастырь св. Амвросия) представляли собой в некотором роде переходную ступень от древнехристианского аскетизма к собственно монашеству. Например, «одна из знатнейших римлянок Марцелла, ставши вдовой, отказалась от брака ради Христа (vidua prifessa) и с матерью Альбиной и Принципией в своем дворце на Авентинском холме начала вести аскетическую жизнь, которая мало еще была известна и не пользовалась почетом в Риме и о которой они узнали от искавших здесь убежища (от ариан) свв. Афанасия и Петра Александрийских; при взятии Рима остготы искали сокровищ в монастыре Марцеллы, но она указала им на свою бедную тунику, за что была избита и вскоре умерла. Один из первых женских монастырей Рима находился при базилике св. Лаврентия»275. Первый мужской монастырь здесь возникает значительно позднее – при папе Сиксте III (433–440 годы). Вообще в Италии существование отдельных подвижников констатируется примерно около 360 года (свидетельство «Обсуждений Закхея и Аполлинии» – «Consultationes Zacchaei et Apollonii»). Епископ Евсевий Верчельский положил начало здесь институту каноников (ок. 345 года), живя со своими клириками в общем доме и проводя строго подвижническую жизнь276. Во второй половине IV века многие острова Средиземного моря, близкие к Италии (Капрария, Горгона, Галинария и др.), населяются отдельными анахоретами277. Импульс этой «аскетической волне», покатившейся по Италии и по всему латинскому Западу, был дан православным Востоком и сильно поддержан автохтонной аскетической традицией.

Подобная встреча и слияние западнохристианской и восточнохристианской аскезы произошла в лице нескольких выдающихся подвижников и подвижниц. Примером указанной встречи может служить Руфин Аквилейский. Родившись около 345 года в Аквилее, он в молодости отправился в Рим для завершения своего образования, где и подружился с блж. Иеронимом. По окончании образования Руфин вернулся на родину и некоторое время жил в монастыре в Аквилее, продолжая поддерживать близкие отношения с блж. Иеронимом и другими аскетически настроенными италийскими христианами; всех их современники, по свидетельству того же Иеронима, прозвали «хором ангелов» (chorus angelorum habebantur). В 373 году Руфин отправился в Египет, где он встретился со св. Меланией Старшей, вместе с которой отправился в Палестину. Они основали здесь два монастыря близ Иерусалима на Елеонской горе (обитель Руфина была основана несколько позднее, в 380 году, ибо он дважды возвращался в Египет – к старцам, подвизающимся там). После конфликта с блж. Иеронимом и свт. Епифанием Кипрским во время «оригенистских споров» Руфин вернулся на Запад, где и умер в 410 году. Как аскетический писатель Руфин знаменит «Жизнью пустынных отцов» («Историей монахов»), сыгравшей великую роль в становлении миросозерцания западного монашества. Но основное свое время он уделял делу переводов памятников древнехристианской греческой письменности на латинский язык (творений Оригена и пр.), подвизаясь также и в качестве толкователя Священного Писания278. Его сподвижница св. Мелания Старшая являет не менее яркий пример внутреннего единства западного и восточного иночества в ту эпоху. Св. Палладий, посвятивший две главы своего «Лавсаика» этой знаменитой подвижнице, которую он называет «треблаженной» (ἡ τρισμακαρία Μελανία)279, свидетельствует, что она, по матери испанка (Σπανὴ γέγονε τὸ γένος), принадлежала к «самым сливкам» римского аристократического общества280, принадлежа к сановной семье, многие отпрыски которой верой и правдой служили всемирной державе на различных государственных должностях. Овдовев в 28 лет, она отправилась в Египет, где окормлялась у многих выдающихся старцев, оказав им материальную помощь и всячески поддержав их во время случившихся здесь гонений на православных со стороны ариан. Затем Мелания отправилась в Палестину, где основала обитель, в которой прожила вместе с пятидесятью инокинями много лет. Уже в преклонных летах, когда ей было около шестидесяти лет, св. Мелания вернулась в Рим, став здесь своего рода «апостолом иночества», ибо, как говорит Палладий, многих знатных римлян (в числе которых было немалое число ее родственников) она «привела к монашеской жизни» (ἐπὶ τὸν μονήρη βίον). Незадолго до взятия Рима готами эта старица покинула «столицу мира» (в 408 году) и опять направила свои стопы в монастырь на Елеонской горе, где почила в Бозе около 410 года.

Судьба ее внучки, св. Мелании Младшей, является почти копией жизни этой старицы281. Выданная замуж родителями совсем в младых летах (13–14 лет) за также юного (17 лет) знатного римлянина по имени Пиниан, она, после ранней смерти двух своих детей, уговорила мужа отречься от мира, примерно с двадцатилетнего возраста начав вести подвижническую жизнь (вероятно, не без влияния своей бабки и Руфина, вернувшихся тогда в Италию). Раздав свое огромное состояние по церквам, обителям и уделив от него нуждающимся, супруги стали подвизаться в богоугодной жизни. После захвата Рима готами (410 год) они отправились в Африку, где их радушно приняли епископ Алипий и блж. Августин, сыгравшие немалую роль в окончательном формировании аскетического мироощущения св. Мелании Младшей. Пробыв в Африке семь лет, супруги, через Александрию, прибыли в Палестину, где оба приняли монашеский постриг (Пиниан спустя некоторое время скончался во Святой Земле). Близ Иерусалима св. Мелания создала одну женскую и две мужских обители (в одной из них иноками были два грузина, получившие впоследствии известность: Петр Ивер и Иоанн Евнух). Здесь она и отошла ко Господу в самом конце 439 года. «Житие» этой подвижницы, написанное пресвитером и монахом Геронтием (скорее всего, ее духовником), является одним из ценнейших памятников древнемонашеской и агиографической письменности, содержа в то же время богатый материал по истории древнего богослужения282. Здесь (гл. 22), в частности, духовное преуспеяние святой и ее возрастание в добродетелях описывается как переход от «дела Марфы» к подражанию Марии (τὸ ἔργον τῆς Μάρθας πληρώσας, ἤρξατο λοιπὸν μιμεῖσθαι καὶ τὴν Μαρίαν; ср. Лк. 10:42). Подвизаясь много лет в строжайшем посте и бдении, св. Мелания трижды или четырежды в год прочитывала все Священное Писание, собственноручно делая из него выписки, которые считала необходимыми для духовной пользы сестер, бывших под ее началом. Усердно она также читала и творения святых отцов (τὰ τῶν ἁγίων συντάγματα), как греческих, так и латинских (ибо в совершенстве владела обоими языками), не упуская ни одной мысли или выражения из них (гл. 26). Ревнуя о Православии, святая всячески старалась обратить еретиков с гибельного пути; кротость же и ласковость ее по отношению к тем, кто подвизался в истинном любомудрии (πρὸς τούς φιλοσοφίαν ἀσκοῦντας), превосходила всякую меру (гл. 27). Подобно своей бабушке, св. Мелания Младшая осуществляла и «апостольскую миссию монашества», убедив многих юношей и девушек вести целомудренную жизнь. Призванная в Константинополь своим престарелым и больным дядей Волусианом (436 год), бывшим еще язычником, она, с помощью св. Прокла Константинопольского, и его обратила в христианство. В Константинополе же святая, видя, что ересь Нестория увлекает многих представителей высших слоев столичного общества, бесстрашно вступала в догматические споры, «не переставая богословствовать с утра до вечера (ἀπὸ πρωὶ ἓως ἐσπέρας οὐκ ἐπαύετο θεολογοῦσα)», склонив немалое число оппонентов к правой вере (гл. 53–54). Окормляя инокинь своей обители, она особенно подчеркивала значимость богослужений и совместных псалмопений для правильного течения подвижнического жития и духовного преуспеяния (гл. 46–48) – литургический характер, составляющий сущностную черту древнего (и вообще всякого православного) монашества, выступает здесь с наглядной очевидностью. Вообще, как отмечает ее жизнеописатель, главным попечением святой было постоянное назидание сестер «в делах духовных и добродетелях» (περὶ τῶν πνευματικῶν ἔργων τε καὶ ἀρετῶν), увещание их блюсти целомудрие души и тела, непрестанно возжигать в сердце любовь к Богу и ближним, поскольку без такой духовной любви (χωρίς ἀγάπης πνευματικῆς) тщетными являются и всякая аскеза, и всякая добродетель (гл. 42–43). Одним словом, в личности св. Мелании Младшей пред нами предстает классический образец подлинной старицы, которая, обладая высочайшей духовной культурой, оказала сильное влияние на людей той эпохи, причем это влияние распространялось в равной степени и на христианский Восток, и на христианский Запад.

Еще одним ярким примером названной «встречи Востока и Запада» был блж. Иероним Стридонский. Несомненный преемник предшествующей западнохристианской аскетической традиции и, в частности, св. Киприана Карфагенского, которого блж. Иероним весьма почитал и считал одним из главных глашатаев отеческого Предания283, он большую часть своей жизни провел на Востоке, осев окончательно в Вифлееме. Здесь он устроил для себя «тесную и убогую келлию, занимавшую столько пространства, сколько требовалось для того, чтобы уместиться нескольким книгам и их усердному любителю. Он начал жить, как сам же выражался, с самим собою, испытывать свою душу, оплакивать грехи юности и приготовляться ко дню Страшного Суда Христова. Безмолвное уединение казалось для него раем, а всякий город, с его шумным волнением жизни, казался ему темницей. Он не имел ничего и не хотел иметь что-либо. Довольствовался одеждою самою бедною, пищею самою скудною и такую строгость соблюдал до самой смерти»284. Свои аскетические подвиги он совмещал с учеными трудами и к концу своей жизни, уже став настоятелем монастыря в том же Вифлееме, обрел широкую известность: «...слава обширной учености и высокого благочестия Иеронимова огласила целый мир западный. Взоры всех обратились на смиренного отшельника Вифлеемского, и к нему начали обращаться лица всякого звания с просьбами различного рода, в различных случаях и обстоятельствах жизни. Блаженный старец, уже склонившийся летами к старости, не затруднялся ответом на просьбы нуждающихся. Высказывал ли кто свое недоумение относительно понимания какого-нибудь места Писания, затруднялся ли в избрании рода жизни, желал ли кто поучиться у него правилам иноческого жития, просил ли написать какую-нибудь книгу, как видимый залог всегдашней памяти о нем, испытывал ли кто в жизни тяжкие потери и превратности счастия и требовал совета, как без малодушия перенести их, – во всех этих и подобных случаях мудрая опытность блаженного всегда была готова к ответу, а искренняя любовь к ближним, несмотря на его старческую слабость, заставляла его при этом предпринимать такие труды для блага их, какие едва ли мог совершить кто и в самые бодрые лета мужества»285.

Являя собою классический тип ученого монаха, преимущественно переводчика и экзегета286, блж. Иероним основывал свое аскетическое учение на Священном Писании, которое он рассматривал в качестве «великой пищи, насыщающей духовную жизнь»287, хотя, естественно, Писание не существовало для него вне и помимо Священного Предания. Созвучие их определяло весь настрой творений блж. Иеронима и всю его аскетику. Схожий по темпераменту с Тертуллианом, он с жаром и ревностным пылом отстаивал иноческие идеалы. Чрезмерно чувствительный по натуре своей и легко ранимый, блж. Иероним многими скорбями и искушениями стяжал духовный опыт, который он запечатлел на многих страницах своих сочинений. Трудно не внять, например, такой горестно-радостной исповеди его: «О, сколько раз, уже будучи отшельником и находясь в обширной пустыне, сожженной лучами солнца и служащей мрачным жилищем для монахов, я воображал себя среди удовольствий Рима. Я пребывал в уединении, потому что был исполнен горести. Истощенные члены были прикрыты вретищем и загрязненная кожа напоминала кожу эфиоплян. Каждый день слезы, каждый день стенания, и когда сон грозил захватить меня во время моей борьбы, я слагал на голую землю кости мои, едва державшиеся в составах. О пище и питии умалчиваю, потому что даже больные монахи употребляют холодную воду, а иметь что-нибудь вареное было бы роскошью. И все-таки я – тот самый, который ради страха геенны осудил себя на такое заточение в сообществе только зверей и скорпионов, – я часто мысленно был в хороводе девиц. Бледнело лице от поста, а мысль кипела страстными желаниями в охлажденном теле, и огонь похоти пылал в человеке, который заранее умер в своей плоти. Лишенный всякой помощи, я припадал к ногам Иисусовым, орошал их слезами, отирал власами и враждующую плоть укрощал неядением по целым неделям. Я не стыжусь передавать повесть о моем бедственном положении, напротив, сокрушаюсь, что я теперь уже не таков. Я помню, что я часто взывал к Богу день и ночь и не переставал ударять себя в грудь, как, по гласу Господню, наставала тишина. Я боялся даже кельи моей, как сообщницы моих помышлений. Во гневе и досаде на себя самого, я один блуждал по пустыням. Где я усматривал горные пещеры, неудобовосходимые утесы, обрывы скал, – там было место для моей молитвы, там острог для моей окаянной плоти; и Господь свидетель – после многих слез, после возведения очей на небо я иногда видел себя среди сонмов ангельских и в радостном восторге воспевал: в след Тебе, в воню мира Твоего течем (Песн. 1:3288. Некоторая перенасыщенная экзальтированность и легкий налет сентиментальности, проскальзывающие в этой исповеди и вообще чуждые духу греко-восточного монашества (за редкими исключениями: например, они свойственны отчасти творениям преп. Симеона Нового Богослова)289, не затеняют ее искренней честности.

Поэтому, пройдя через горнило скорбей и искушений, в прямом смысле выстрадав свое иноческое призвание, блж. Иероним, конечно, не мог оставаться равнодушным, когда монашеские идеалы, столь дорогие ему, подвергались поруганию и посрамлению. И стоило появиться в западной Церкви достаточно влиятельной «антимонашеской тенденции»290, он, с характерным для него пылом, ринулся в бой. В первую очередь блж. Иерониму пришлось защищать дорогое его сердцу «ангельское житие» от нападок Иовиниана, который, «после довольно долгой жизни в монастыре, вдруг возненавидел свой образ жизни, бросил монастырь и, явившись в Рим (ок. 390 года), начал проповедовать свои ложные убеждения, к соблазну неопытных и легковерных. Обольстительное учение его, особенно насчет девства и воздержания, оправдываемое его жизнью, которую стал проводить он среди удовольствий чувственности развращенного Рима, вскоре нашло себе довольно последователей. Осужденное сначала в Риме папою Сирицием, оно проникло в Милан; но и здесь бдительный пастырь стада, св. Амвросий, осудил его на соборе с епископами северной Италии и в то же время написал опровержение ереси в послании к папе. Иовиниан упорствовал. Он так мало сознавал свою вину, что заблуждения свои собрал в одну книгу и пустил в свет. Желая остановить разливающийся поток зла, Паммахий и Домнион послали к блж. Иерониму еретическую книгу, прося его “обличить ее нелепости и евангельским и апостольским оружием сокрушить Эпикура христианского”. Иероним не замедлил выступить против врага Православия с оружием слова и написал (392 год) “В обличение Иовиниана две книги”, довольно обширные по объему и проникнутые сильною ревностью по вере»291.

Здесь он, обильно цитируя Священное Писание, доказывает, что аскетизм выражает сущность религии Христовой, полностью созвучен заповедям Господа и заветам Апостолов. В частности, толкуя 1Кор. 7:7, блж. Иероним говорит: «Блажен тот, кто будет подобен Павлу. Счастлив тот, кто внемлет Апостолу повелевающему, а не снисходящему. Того, говорит он, хочу я, того желаю, чтобы вы были подражателями мне, как я Христу. Он девственник от Девы, от неистленной неистленный. Поелику мы, люди, не можем подражать рождению Спасителя, будем подражать по крайней мере Его жизни. Первое – свойство Божества и блаженства, последнее доступно и человеческой ограниченности и подвигу»292. Согласно блж. Иерониму, «имеющий жену называется должником, необрезанным, рабом жены и, что свойственно худым рабам, – связанным. А живущий без жены, во-первых, не должник никому, потом обрезанный, в-третьих, свободный, наконец, разрешенный»293. Вообще, супружество соотносится с образом века сего преходящего и не соответствует Царству Небесному, «ибо по Воскресении не будет супружеств»294. Единственное оправдание брака, согласно вифлеемскому отшельнику, ссылающемуся при этом на 1Тим. 2:13–15, состоит в том, что «жена спасется тогда, если она родит таких детей, которые останутся девственниками, если потерянное ею самою приобретет в детях и повреждение и гнилость корня вознаградит цветами и плодами»295. Склоняется он и к целибату иереев: «Если мирянин и всякий верующий не иначе может молиться, как только воздерживаясь от брачных сношений, то священнику, которому всегда должно приносить жертву за народ, должно всегда молиться; а если всегда должно молиться, то всегда должно лишать себя брачных отношений»296. Столь же строг блж. Иероним и в отношении других аспектов воздержания, считая, например, что стремящийся к христианскому совершенству не может позволить себе вкушать мясо и пить вино297. Как видно из этих рассуждений, горячность темперамента и полемический задор увлекли блж. Иеронима в крайность «ригористического аскетизма», соблазн которого для «среднего и царского пути» Православия хотя и менее опасен, чем противоположная крайность, но всегда нежелателен298. Это насторожило даже единомышленников блж. Иеронима, вызвав на него нарекания с их стороны, а поэтому он был вынужден написать «Письмо к Паммахию, или Апологию книг против Иовиниана», где прямо говорит, что его обвиняют в крайности «как в похвале девства, так и в унижении брака»299. Но и в этом послании он, хотя и в более мягкой форме (отстраняясь от еретических видов энкратизма), продолжает отстаивать свои позиции: «Знаем, что в большом доме есть сосуды не только золотые и серебряные, но и деревянные, и глиняные и что на Христовом основании, положенном архитектором Павлом, иные надстраивают злато, серебро и камение честное, а иные, напротив, дрова, сено, тростие. Не отрицаемся честного брака и ложа нескверного... Но мы все-таки ставим супружество ниже девства, которое рождается от супружества, [поскольку] девство – золото, замужество – серебро»300.

Если блж. Иероним, в силу своеобразных черт своей личности и характера, был склонен к крайностям в отстаивании аскетических идеалов, то подобного рода крайности совсем не свойственны его современнику – преп. Иоанну Кассиану Римлянину, который «по праву может быть причислен к первым основателям монашества в Галлии и вообще на Западе»301. Впрочем, жизненный путь его во многих чертах сходен и с жизнью блж. Иеронима, и с судьбой Руфина Аквилейского302. Родившись около 360 года (хотя место его рождения до сих пор остается спорным: Галлия или Скифия)303 в семье достаточно состоятельной и занимающей хорошее общественное положение, он, по всей видимости, получил вполне приличное образование (по крайней мере, сам преподобный говорит о полученных им познаниях в словесности – notitiam litterarum), которое впоследствии считал препятствием для спасения (inpedimentum salutis), ибо оно цепко запечатлелось в памяти, отвлекая ум от молитвы поэтическими образами и мечтаниями, навеваемыми начитанностью в мирской литературе (Собес. XIV, 12)304. По окончании своего образования, вместе со своим верным другом Германом305, отправились на Восток, горя желанием вкусить от плодов истинного любомудрия и вступить в ряды «духовного воинства» (примерно ок. 378–380 гг.). Сначала они пребывали некоторое время в одном Вифлеемском монастыре, возможно, также навестили соседнюю Сирию, а затем отправились в Египет. По словам самого преподобного, преуспев немного в начатках веры в сирийской киновии (cum in coenobio Syriae consistentes, post prima fidei rudimenta succedentibus), друзья возжелали «благодати большего совершенства» и решили направить стопы свои на родину монашества (Собес. XI, 1). Здесь они посетили немалое количество обителей и уединенных мест, где подвизались анахореты, получив духовное окормление у многих великих подвижников. Особую роль в духовном преуспеянии двух молодых иноков сыграл известный авва Пафнутий, о котором преп. Иоанн отзывается так: «В лике (хоре – choro) святых, как чистейшие звезды сиявших в ночи мира сего, наподобие великого светила блистал светлостью ведения (claritate scientiae) святой Пафнутий» (Собес. III, 1). И вообще, Скит, где был пресвитером этот авва – ученик преп. Макария, пользующийся широкой известностью, произвел на двух друзей неотразимое впечатление: здесь жили испытаннейшие среди монахов отцы и пребывало всякое совершенство, по отзыву преп. Иоанна (Собес. I, 1). Естественно, что пустыни Нитрийская и Келлии также были почтены вниманием их, взыскующих всякого совершенства по Богу. В Скиту, Нитрии и Келлиях они пребывали долгое время (примерно около семи лет), до самого конца IV века, когда Феофил Александрийский начал гонения на так называемых «оригенистов», сильно опустошившие это средоточие иноческой жизни. Многие монахи из него бежали в Палестину, а два друга, также ставшие жертвами этих гонений, нашли приют, вместе с «длинными братьями» из Нитрии и некоторыми другими иноками, в Константинополе у св. Иоанна Златоуста306.

Личность великого святителя пленила преп. Иоанна и Германа, ставших его почитателями и верными сподвижниками. Он также обратил внимание на двух способных монахов, уже прошедших суровую школу подвижничества и достигших поры духовного возмужания, а поэтому рукоположил Германа (бывшего по возрасту старшим) во пресвитера, а Иоанна – в диакона. Когда св. Иоанн Златоуст пал жертвой интриг Феофила307, друзья не оставили его в беде. Именно они, как сообщает св. Палладий Еленопольский в своем «Диалоге о жизни св. Иоанна Златоуста»308, отправились в Рим с письмом от клира опального Константинопольского патриарха, ища защиту там у папы Иннокентия I (404 год). В Риме, судя по всему, Герман скончался, а преп. Иоанн пробыл около десяти лет, будучи рукоположен здесь и во пресвитера. Затем он перебрался в Марсель, основал здесь два монастыря (мужской и женский) и провел в Галлии всю остальную жизнь свою (скончался он около 435 года), проповедуя делом и словом высокие идеалы подвижничества и распространяя по всей Галлии семена монашества.

Таким образом, преп. Иоанн Кассиан Римлянин, волей Промысла Божиего, оказался носителем и распространителем идей восточного монашества на христианском Западе. И все его миросозерцание, отраженное в двух знаменитых аскетических сочинениях этого святого отца309, запечатлено духом Предания египетских (и вообще восточных) отцов-подвижников310. В духе данного Предания преп. Иоанн рассматривает иноческое житие как высшую науку и возвышеннейшее искусство. В уста аввы Нестероя им вкладывается следующее рассуждение: приведя пример мирских наук, имеющих каждая свои правила и законы, он замечает: «...тем более наука и занятие (профессия) нашей религии (religionis nosrae disciplina atque professio), которая стремится к созерцанию незримых таин и не ищет мзды в жизни настоящей, а взыскует вечной награды, имеет известный порядок и метод (certo ordine ас ratione subsistit). Знание ее двояко: первое – практическое (πρακτκή), то есть деятельное и относящееся к исправлению нравов и очищению пороков; второе – теоретическое (θεωρητική), состоящее в созерцании божественных вещей и познании сокровеннейших смыслов (sensuum) всего» (Собес. XIV, 1). Как говорит далее авва, сначала необходимо обрести «науку деятельную», или нравственную (ethicam), без которой невозможно стяжание «созерцательной чистоты», обретаемой уже в качестве награды за труды подвижничества. Поэтому желающему воздвигнуть в своем сердце священную скинию для духовного ведения следует прежде всего очистить себя от всех пороков и отрешиться от мирских попечений. «Ибо той душе, которая хоть немного, но предается мирским развлечениям, невозможно заслужить дар ведения, порождать духовные чувства и быть постоянной в священном чтении». Вследствие чего не человеческое учение или мирская ученость (nullatenus humana doctrina nec eruditio saecularis), а чистота души (puritas mentis – чистота ума), стяжаемая подвигом и даруемая просвещением Святого Духа, позволяет проникать в сущность небесных глаголов и созерцать сокровенные тайны (Собес. XIV, 9). Такое созерцание, согласно преп. Иоанну, немыслимо без истинного знания Священного Писания; путь к этому знанию, которое не надмевает, а просвещает, – смирение сердца, споспешествуемое «усовершением в любви» (caritatis consummatione). Постоянное чтение Писания и размышление над ним напитывает душу (ум) человека и как бы преобразует ее в подобие себе (quasi in similitudinem sui formet), делая ее «ковчегом завета» (Собес. XIV, 10).

В этих рассуждениях преп. Иоанна, определяемых во многом воздействием идей Евагрия Понтийского, с его основополагающим разделением аскетики на «деятельное любомудрие» и «любомудрие созерцательное» (мыслимых, конечно, в неразрывном сопряжении друг с другом)311, ясно улавливается тот неистощимый порыв от дольнего к горнему, который составляет самый глубинный нерв греко-восточного тайнозрительного богословия. Та же устремленность от дольнего к горнему накладывает неизгладимый отпечаток и на все прочие аскетические воззрения преп. Иоанна, в частности, на его учение о молитве. Относительно нее он говорит: «Цель всякого монаха и совершенство сердца состоит в непрерывном постоянстве молитвы и, насколько это возможно бренному человеку, в неподвижном покое души (ума – immobilem tranquilitatem mentis) и постоянной чистоте ее» (Собес. IX, 2). Таким образом, умная молитва всегда сопутствует созерцанию небесных тайн и практически тождественна ему. Подобный порыв к горнему совершенно не «отрывал от земли» мироощущение преп. Иоанна и не заставлял его абсолютно забыть о дольнем. Все сочинение «О постановлении киновитян» посвящено, по сути дела, целиком «практике», то есть тактике (а частично и стратегии), борьбы со страстями и чувственными пожеланиями греховной плоти, являющимися очень (и даже слишком) земными и реальными. И преп. Иоанн, описывая эту тактику и стратегию, проявляет, как и все великие отцы-подвижники, тонкое понимание человеческой души312. Он, стяжавший богатый духовный опыт, ясно осознавал, что человеческая природа в результате грехопадения пришла в окончательное расстройство (а вслед за ней расстроился и пришел в состояние дисгармонии и весь тварный мир), и прежде всего нарушилось богоустановленное и должное созвучие духовного и телесного начал в человеке, пораженных тлением. Ибо, как говорит один русский богослов, «тление – это постепенное умирание отчужденного от Бога человека, превращение его в ничтожество. По отношению к телу тление выражается в собственном смысле в превращении тела в прах (смерть телесная); по отношению к душе тление выражается не в разрушении души, которая неуничтожима, а в обуревании ее страстями, удаляющими ее от Бога (так называемая смерть духовная: Рим. 8:6–7). Тление есть как бы яд, как бы ржавчина, постепенно источающая природу человеческую»313. Воплощение Бога Слова сделало возможным восстановление человеческой природы в ее изначальном виде, но, чтобы данная возможность актуализировалась, необходимо сознательное усилие самого человека, подкрепляемого и укрепляемого благодатью Божией. Однако не только усилие, но и знание того, как применить это усилие, в чем и заключается наука христианского подвига, аскетика314.

Одним из учителей этой науки на латинском Западе являлся преп. Иоанн Кассиан Римлянин. Наставляя своих собратьев по вере, он, в частности, говорит: «...течение нашей жизни должно быть установлено таким образом, чтобы ни в какое время не отвлекаться от духовных занятий (a spiritalibus studiis), разве только когда немощь тела побуждает нас снизойти к попечению о необходимом. Когда мы подчиняемся этой необходимости, уступая больше потребности [земной] жизни, нежели [внутреннему] желанию духа (ума – mentis desiderio), то должны поспешать скорее оставить то, что отвлекает нас от спасительных занятий. Ведь только в том случае мы можем презреть удовольствие, доставляемое земной пищей, если ум, предавшись Божественному созерцанию, будет услаждаться любовью к добродетели и красотою небесных яств. Таким образом, всякий будет презирать все настоящее как бренное (преходящее, тленное – velut caduca), устремляя очи ума к незыблемому и вечному, и, пребывая еще во плоти, созерцать блаженство будущей жизни» (Постан. V, 14). Суть названной науки, преподаваемой пресвитером Иоанном своей пастве, друзьям и всем жаждущим познать ее, довольно проста, и ее можно свести к одному тезису: необходимо заменить низменные похоти и желания греховной плоти и извращенного сердца желаниями возвышенными и духовными. Или, как говорит сам преподобный, «если мы хотим исторгнуть из наших сердец плотские похоти, то вместо них должны сразу насадить духовные радости, чтобы дух (animus), всегда погруженный в них, мог отвергнуть искушения нынешних и преходящих удовольствий» (Собес. XII, 5). Эта суть духовной науки со всей очевидностью являет, что она есть наука радостная и наука высшего блаженства, ничего не имеющая общего с «мрачным аске­тизмом», который приписывают ей люди, никогда не подходившие к церковной ограде315. Раскрывая данную суть, воспринятую им от египетских старцев, западному христианскому миру, преп. Иоанн представлял здесь ту живую струю православного духовного Предания, которое всегда обладало и обладает «динамизмом, жизненностью и способностью к постоянному обновлению, оставаясь неизменно верным своей подлинной природе»316. Поэтому его аскетическое богословие характеризуется внутренним созвучием и соразмерностью.

Данная гармоничность аскетического миросозерцания преп. Иоанна органично вписывается в созвучный лад воззрений египетских отцов-подвижников. Впрочем, следует подчеркнуть, что он не был просто пассивным подражателем своих духовных наставников, но внес в унаследованное им духовное Предание и нечто новое. Согласно суждению преосвященного Феодора Поздеевского, «можно без преувеличения, конечно, сказать, что Восток в лице своих представителей к началу V века в общей сумме аскетических творений выяснил и определил подвижничество и со стороны его основ и принципов и осуществления. И если теперь преп. Кассиан в своем сочинении о подвижничестве говорит, что он намерен говорить о вещах глубоких (profundis) и тонких (sublimis), и притом таких, quae in usum styli, ut arbitror, antea non venerunt, то это не противоречит его же словам, что он не свои идеи будет излагать, а идеи восточных отцов. Восток действительно в лице отдельных аскетов дал ему эти идеи, дал ему все элементы, необходимые для того, чтобы построить целую систему подвижничества, чтобы обнять подвижничество во всем разнообразии и совокупности его проявлений, уяснить его смысл, начала и осуществления, но тот же самый Восток не имел у себя еще полной, научной системы аскетики, которая бы с одинаковой полнотой обнимала все стороны подвижничества, и преп. Кассиан прав, когда свою задачу – представить аскетику в духе идеалов и воззрений Востока – называет трудом еще новым»317. Именно это и позволило преп. Иоанну дать сильный толчок развитию западного иночества.

Заключение

Данный краткий очерк истории становления древнецерковного аскетического богословия и древнехристианского монашества, несмотря на его беглость, представляет в самых общих чертах появление на земле этого удивительного феномена, сыгравшего и играющего важнейшую роль и в истории человечества, и в истории духовной культуры. Но не только: нельзя понять смысла истории монашества и смысла иноческого подвига, если ограничиться узкими рамками «феноменального мира». Ибо «иноки должны быть ангелами-хранителями мира, служить миру и продолжать в этом направлении линию ангельского служения. Это служение может проходить в непосредственном контакте с этим миром или же быть пустынническим, анахоретским, от мира географически отдаленным, но зато еще более тесно связанным метафизически, духовно, молитвенно. Такое иночество уходило от жизни мирской к жизни мировой, к молитвенному служению всему миру, к его охранению. Во всяком случае, монашество не есть по замыслу и не может быть в действительности эгоизмом... Свое стремление к святости, к духовному совершенствованию, свое, выражаясь аскетическим языком, спасение оно осуществляет не самостно, не самозамкнуто. Очищаясь, оно очищает и окрест себя стоящих, будь то близкие или дальние; просвещаясь молитвою, богомыслием, созерцанием, оно просвещает и должно просвещать окрест себя весь мир, всех человеков». Поэтому «цель иночества как нравственной силы – спасение не только самих себя, но спасение всего мира и освящение твари. Это не только спасение от мира, но именно спасение мира. Поэтому без гнушения его болезнями и не брезгуя его нечистотой, иночество служит миру: охраняет его, окормляет его, исповедует его и за него предстательствует. К этому сводилось служение многочисленного сонма преподобных отцов, как в пустынях подвизающихся, так и открывавшихся этому миру. Вознесение себя на столп (препп. Симеон, Алипий, Никита, Даниил Столпники) или на камень (преп. Серафим Саровский), уход в затвор, в пустынные пещеры, лесные скиты – все это подвиг молитвенного заступничества за мир. Но и этот подвиг за мир, отмаливание его перед престолом Господним видоизменяется подчас открытым служением человечеству. Особенно созревшие духом подвижники предают себя подвигу исключительной сострадательной любви к миру, обращаются к нему с исцелительной молитвой и советом. Они раскаленным углем Имени Божия касаются язв души. То “милующее сердце”, о котором так глубоко и трогательно говорит авва Исаак Сирианин, содрогающееся печалью и состраданием о всякой душе и всякой твари, и даже о врагах истины, то есть о демонах, обращается к миру в подвиге духовничества и старчества»426. Эта «метафизическая суть» иночества, прекрасно и ярко обозначенная архимандритом Киприаном, определила и «феноменологический аспект» его, проявившийся в ходе земной истории.

Появление иночества в ней не совпадает по времени с началом истории Церкви. Иногда его возникновение объясняют внешними факторами, в частности – прекращением гонений на христиан, признанием христианства «дозволенной религией» (иногда даже употребляют неуклюжую и почти непотребную фразу «официальная религия») и начавшимся в связи с этим якобы имеющим место процессом «обмирщения Церкви»427. Однако подобный поверхностный взгляд на возникновение монашества вряд ли можно считать удовлетворительным: не говоря уже об исторической неточности (иночество возникло до прекращения гонений), внешние факторы если и играли какую-то роль, то второстепенную. Монашество не «принималось в лоно Церкви», а зародилось в этом лоне и проходило здесь почти трехвековой процесс «утробного развития». Вероятно, столь длительный период потребовался для того, чтобы аскетизм, являющийся сущностной и определяющей чертой религии Христовой с самого появления ее на мировой сцене, мог созреть и окончательно оформиться, явив миру зрелый плод свой, удивительное чудо – православное монашество428. Решающим значением внутреннего фактора в рождении монашества объясняется и тот факт, что оно почти одновременно появляется на свет Божий в самых разных частях и уголках Римской империи и за ее пределами (пример сирийского монашества), причем центры иноческого жития часто возникают независимо один от другого. Кроме того, с тем же внутренним фактором, или с «метафизической сутью» иночества, связано то обстоятельство, что именно монашество стало одной из главных «интегрирующих сил» в истории Церкви первого тысячелетия, удерживая единство восточной и западной половин христианского мира, все более и более стремящихся к обособлению429. Наконец, той же «метафизической сутью» можно объяснить, наверное, и то, что различные исторически сложившиеся формы проявления сущности монашества (такие как анахоретство, лавры, киновии) не являются противоположностями друг другу ни в плане богословском, ни в аспекте духовном, почему и следует говорить о некоем «едином монашеском богословии» (d’un théologie monastique unique)430.

В общем, оценивая значение возникновения монашества, можно сказать словами А. В. Горского: оно «имело преимущественное влияние на духовную жизнь Церкви. Исходя из духа ревности о благочестии, оно дало более строгий и определенный вид древнему подвижничеству и, при усиленном стремлении язычников в недра Церкви Христовой, под покровительством императоров, содействовало пастырям в преобразовании языческого направления и образа жизни в обращающихся, которых искренность и твердость расположения к вере не могли быть испытываемы как прежде, во времена гонений, тяжким искусом. Тот же дух благочестия, который удалял первенствующих христиан от удовольствий языческого общества и заставлял их жертвовать всеми удобствами жизни и самою жизнью соблюдению закона христианского, и в последующие времена из среды мирского общества изводил в пустыни на все лишения, чтобы в свободе духа служить единому Богу. Посещение сих пустынножителей, воспитание у них детей, избрание подвижников на высшие степени церковные, всегдашний пример жизни иноческой, осуществляющей собою указание Спасителя на совершеннейший образ жития (Мф. 19:19, 21), – все это благотворно действовало на другую часть христианского общества, в которой не отступали от обыкновенных условий общественной жизни»431. Или, как это говорит отец Александр Шмеман: «Надо прямо сказать, что до сего дня монашество являет нам единственную в своем роде на опыте проверенную, тысячами примеров подтвержденную – практическую “удачу” христианства. Это, конечно, совсем не значит, что теоретически она исключает возможность других удач, отрицает другие пути: но в нем явлен несомненный успех хотя бы одного пути... В течение веков над всем христианским миром возвышался и светил лик Преподобного. В этом лике, изможденном постом, бдением и подвигом, омытом слезами покаяния, просветленном “умным видением”, само тело преобразовавшим в дух, бесчисленные поколения христиан видели несомненное доказательство реальности нового неба и новой земли, тоску по которым Евангелие навсегда привило человеческой душе...»432.

 


Назад к списку